Страница 18 из 82
Наконец пища поспела. Усевшись в кружок вокруг котла, старатель живо выхлебал жижу, после чего Купецкий Сын на правах артельщика скомандовал:
– Таскай мясу! — и первым подцепил ложкой кусок жесткой, как сыромятина, оленины, полученной из приисковой лавки.
Чай пили не простой, а «длинный»: разливали по кружкам с высоты — отчего–то считалось, что так вкуснее, кроме того, струя на лету немного остывала.
Огонь успел уже охватить весь немалый ворох валежника, и в глубине его начинало попискивать, трещать и как бы смутно корчиться. Невнятно шумела тайга. Лесным, орочонским языком бормотала в валунах мелкая речушка. Куда доставал свет костра, там все вроде было спокойно, а вот дальше — дальше было нехорошо: не то что–то шевелилось, не то нет, бес его поймет, но кое–кто из старателей опасливо оглядывался. И Купецкий Сын то же самое. Разбитной мужик, известный на приисках под прозвищем Ибрагим Работать Не Могим, смеясь, подмигнул ему:
– Э, старшой, мало–мало страшно? Слушай меня, не надо бояться — Ибрагим с тобой, Ибрагим совсем никого не боится!
– С чего ты взял, что я боюсь? — буркнул Купецкий Сын, прихлебывая чай.
После еды старатель совсем повеселел. Сытый старатель, как водится, заговорил про баб. У неугомонного старика Бабурина и здесь нашлось о чем поведать честному народу.
– Не–е, мужики,— сладко жмурясь, толковал он.— Куды дышло ни повороти, а хитрей бабы человека не найдешь. Она тебя когда хошь вкруговую обскачет. Вот, помню, хотя бы у нас на Верхней Заимке диковина получилась, у моих же соседей, лет двадцать тому, смех и грех, ей–богу. Воротился, значит, мужик домой… в извоз ходил, не то в Баргузин, не то еще куда… не припомнить уж теперь. Дело, конечно, зимнее. Воротился, разулся-разделся, похлебал там чего–то и прилег отдохнуть.
А баба взялась тем временем его одежку на печке сушить да валенки ненароком и сожги. Одни у него, вишь, были валенки, да и те, выходит, сгорели. Беда!.. Ну, баба в слезы: убьет, мол, мужик, как проснется. Думала–думала и надумала. Гасит свечку, раздевается, под бочок к мужу и берется ластиться…
Пыжик смачно плюнул в костер, крякнул. Крякнул и Купецкий Сын.
– Проснулся мужик,— весело тарахтел рассказчик,— а баба, значит, вот она — вся тут, при всех своих снастях. Знамо дело, нашему брату много ль надо?.. Эх, что и говорить, пошло–понеслось тут у них веселье, все вскачь да в галоп, и вот тут–то баба, шельма такая, вдруг как заголосит: погоди, мол, валенки горят! А тот ей хрипит через силу: черт с ними, пущай горят!..
Старатели прямо–таки плакали от хохота. Даже сумрачный Пыжик и тот ухмыльнулся, нацелился было снова плюнуть в костер, но вдруг так и замер с высунутым языком. Горящие ветки в костре зашевелились, распались, взвился сноп искр, и черный ужас, словно удар топора, обрушился на старателей: среди огня медленно приподнялся и сел охваченный пламенем человек. Его трясло, его корчило, обугленные руки его совершали жуткие движения, наподобие тех, что выделывают орочонские шаманы во время камланья.
Пыжик завизжал,— он сидел, окаменев и выкатив глаза, и непрерывно визжал предсмертным визгом недорезанной свиньи. Все дальнейшее даже не было бегством. Храбрец Ибрагим, не в силах владеть ногами, проворно полз прочь, извиваясь, как змея. Кто–то удирал на четвереньках. Другой сиганул в ледяную речку, метался, спотыкаясь, среди валунов и утробно ухал. Опупевший старик Бабурин, в котором вовсе некстати проснулся лошадник, вскочил верхом на поваленное дерево, лежавшее поодаль, понукал во все горло, махал руками и воображал, что несется куда–то сломя голову на добром коне. Купецкий Сын едва не самый первый откатился кубарем от костра, вскочил и на невероятной скорости поддал в таежную темень. Слепой от ужаса, он дол: го бежал, чудом минуя деревья, но наконец врезался–таки лбом в шершавый ствол лиственницы, упал и больше не помнил уже ни о чем на свете…
Потом умные люди, конечно, смикитили: задрал голодный медведь человека, завалил его хворостом, чтобы немного протух, а тут вдруг набрели старатели, подожгли ворох — вот и стало труп корчить. Случай хоть и страшненький, но дурацкий, то есть тот самый, который впору назвать совершеннейшей чушью. Однако же как раз тут–то и переломилась вся жизнь Васьки Разгильдяева. Слух о незадачливом походе его быстро облетел прииски, и с тех пор суеверный старатель норовил от Купецкого Сына держаться подальше и ни в какие артели — боже упаси — брать не соглашался. Сам же Васька впал в отчаянье, стал задирист и как бы всегда не в себе. Сколько раз, бывало, его, пьяного до поросячьего визга, выбрасывали из кабака на Чирокане, где день и ночь лилось рекой поддельное шампанское, где четыре скрипача, сменяя друг друга, играли круглые сутки. Но Васька был во хмелю настырен,— со своей любимой поговоркой: «Мое достоинство при мне, а фамилия Раз–згильдяев!» — он подымался и, размазывая по лицу сопли и кровь, ломился обратно.
Наверно, помер бы он где–нибудь в тайге, если б не сердобольная Пафнутьевна. Когда совсем уж становилось невмоготу, Купецкий Сын прибивался к ней и некоторое время состоял кем–то вроде кухонного мужика — выносил помои и золу, колол дрова, таскал воду, кормил свиней. Платы, кроме харчей, он не требовал никакой, поэтому его не прогоняли со двора. И это длилось до той поры, пока не начинался у него запой. Он клянчил, воровал, влезал в долги и — ухитрялся напиваться. В погоне за выпивкой он достигал хитрости неимоверной: так, расплавив медь, он разбрызгивал ее через веник, собирал капли и под видом золота сбывал какому–нибудь неопытному спиртоносу. Или брался под самым носом охранных казаков провезти в Баргузин золото, заморозив его в конские шевяки…
Аркадий Борисович сидел за столом и просматривал в памятной тетради дела на сегодняшний день. Куда–то запропал сумрачный мошенник Рабанжи, числившийся смотрителем Чироканского прииска,— он еще третьего дня должен был вернуться с объезда приисков; когда возвратится, надо послать его по орочонским стойбищам в Дальней тайге взыскивать пушниной прошлогодние долги, а заодно подзаняться торговлишкой,— пусть возьмет с собой охотничьи припасы, спирт, табак и прочую мелочь. Сегодня к вечеру следовало ждать Мишу Чихамо — у него уже должно скопиться порядочно золотишка. Если старшинка не придет — отправить охранных казаков. И самое главное — надо что–то делать с драгой. Говорят, голытьба на своих сходках шумит за ее национализацию, да Турлай не дает,— декрет, мол, есть такой, запрещающий самоуправство.
Вопли Купецкого Сына продолжали доноситься со двора и назойливо сверлили уши. Аркадий Борисович с досадой поморщился, встал и выглянул во двор. В соседнем окне звонко хохотала Сашенька, улыбались собаки, свесив языки, а посреди залитого утренним солнцем двора кривлялся и шаманил Васька Разгильдяев,
– Тьфу! — только и смог сказать Аркадий Борисович и уж совсем вознамерился кликнуть казаков, чтобы вытурили Ваську вон со двора, но вдруг увидел верховых, рысью подъехавших к воротам. Они, видно, проделали немалый путь — несмотря на утренний час, кони у них были темные от пота и часто носили боками. Купецкий Сын давеча оставил калитку настежь, поэтому всадники, так и не спешившись, въехали во двор. Аркадий Борисович хмыкнул удивленно и вместе с тем сердито. Не понравилось это и собакам — они мигом озверели, рванулись на цепях и, становясь на задние лапы, так и душились в ошейниках от кровожадного усердия. Васька с пьяных глаз принял оглушительный песий гвалт на свой счет, кинулся спасаться, но запутался в лохмотьях, с истошным воплем запрыгал на карачках по двору, но тут выскочила сердобольная стряпуха Пафнутьевна и, встревоженно кудахтая, утащила его на кухню.
Прибывшие шагом проехали под окнами и скрылись за углом дома.
– Рабанжи… явился–таки…— пробормотал Аркадий Борисович, делая шаг от окна.— И Баргузин с ним… Легки на помине… Ну, погодите у меня!
Не дожидаясь, пока они поднимутся наверх, Аркадий Борисович сбежал по лестнице и, чуть нагнувшись, шагнул в переход, ведущий в кухонный прируб. Здесь было темно и тесно, под ноги лезли мешки с мукой, по стенам висели пучки сухой травы и шелестящих веников. Впереди тусклой полоской светился неплотно прикрытый вход в кухню — оттуда несло жаром и подгорелым маслом.