Страница 44 из 89
Рэйчел тоже улыбнулась.
— Я расскажу вам кое-что интересное.
Себастьян повернулся на здоровый бок и посмотрел на нее.
— Конечно, меня возмущало все, что говорили мне ваши приятели, как они со мной обращались. Я их ненавидела за это. Для них я была не человеком, а каким-то неодушевленным предметом, жалкой и никчемной куклой. Из-за них я сама себе казалась отвратительной и грязной. Но — вот вам мое признание — когда они затеяли эту свою игру в «истину» и мне пришлось отвечать на их вопросы, я почувствовала… о, конечно, мне это было ненавистно, но… в глубине души я была рада. Я радовалась, что меня наконец заставили рассказать, пусть даже таким ужасным способом, о том, что мне пришлось пережить в тюрьме. Вы можете это понять? Мне… нелегко говорить, но это вы и сами понимаете. Ну, словом… они заставили меня говорить, и мне… стало легче. Это звучит смешно.
— Ничуть.
— Нелепо.
— Вовсе нет. Я сам почувствовал нечто подобное. Все произошедшее было чудовищным кошмаром, но в то же время я был рад узнать наконец кое-какие из ваших секретов. И вовсе не из праздного любопытства, поверьте.
Тут Себастьян нервно провел рукой по волосам и с горечью спросил:
— С какой стати вы должны мне верить? И все-таки… если бы я сейчас попросил вас рассказать о жизни в тюрьме, вы бы поверили, что мной движет не только жажда посмаковать пикантные подробности?
Рэйчел задумалась, но не надолго. Очень быстро, возможно, быстрее, чем следовало, она приняла решение.
— Да. Сейчас я бы поверила.
Какое-то время они оба молчали, держась за руки под одеялом. Признавшись, что она ему верит, Рэйчел пошла на неизмеримо страшный риск, и теперь ей жутко было даже подумать о возможных последствиях. Но впервые за долгое-долгое время она почувствовала себя живой, а это необыкновенное чувство тоже невозможно было измерить.
И тут началось. Поощряемая продуманными и осторожными вопросами Себастьяна, она заговорила о последних десяти годах своей жизни. Ее рассказ никак нельзя было назвать связным и последовательным, мысли ее блуждали во времени, она перескакивала с одного на другое, повествуя о событиях, ставших вехами в ее жизни. Она рассказала ему о жестоких унижениях, которым подвергали ее невежественные, злобные, малооплачиваемые тюремщики, о бесконечных понуканиях и угрозах, отупляющих ум и изматывающих душу. Так беспрерывно текла ее жизнь на протяжении этих долгих лет. Мучительное однообразие, пустота, невыразимое одиночество. Она подружилась с пауками и мухами, целую зиму у нее в камере прожила прирученная мышь. Она рассказала о надписях «Соблюдать тишину» на стенах каждой камеры, каждого коридора. О том, как ее посадили на хлеб и воду за то, что она улыбнулась другой заключенной в канун Рождества. Одиночество было реальным и ощутимым, как живое существо, чье присутствие она чувствовала постоянно. Она назвала ему свой номер — сорок четыре. Десять лет она не слышала своего собственного имени.
Себастьян стал расспрашивать ее о семье, и она рассказала ему о единственном свидании в тюрьме. Ее заперли в большой деревянный ящик с окошечком, затянутым сеткой, а в четырех шагах от нее точно в таком же ящике помещались ее отец, мать и брат. Между ящиками, не пропуская ни слова из того, что лишь с большой натяжкой можно было назвать разговором, стояли два охранника. Ее мать беспрерывно лила слезы, а отец был так потрясен, что, едва вымолвив слова приветствия, больше не смог ничего сказать. Свидание продолжалось десять минут, и, когда время вышло, Рэйчел попросила их больше не приходить. С тех пор она никого из них не видела.
Потом она рассказала о библиотеке, единственном просвете в бесконечной тьме тюремного срока. В библиотеке было четыре тысячи томов. Постепенно она прочла почти все, а некоторые перечитала и не один раз.
Сначала ей казалось, что в тюрьме она просто погибнет. Что на свете могло быть страшнее, чем быть заколоченной в тюремный гроб и похороненной в безымянной могиле?! Но когда семья оставила ее, ей стало все равно. Вскоре она начала молить Бога о смерти. Она ненавидела все, все, все вокруг, ненавидела весь мир, допускавший существование подобной пародии на правосудие. Но годы шли, не принося ничего, кроме пустоты, и даже ненависть постепенно угасла.
— Вы вычеркнули себя из жизни, — констатировал Себастьян.
— Да, — согласилась Рэйчел, — это именно так. Я убила себя, но не умерла.
Она умолкла, утомленная долгим рассказом.
Фитиль в лампе на столике у кровати давно уже выгорел; они лежали в темноте, Рэйчел прислушивалась к дыханию Себастьяна. Она рассказала ему ужасные вещи, позорную, унизительную правду, которую намеревалась унести с собой в могилу. Ей, вероятно, следовало бы испугаться, но она ощущала лишь усталость и умиротворение. Она облегчила душу, выговорившись.
Себастьян все еще держал ее за руку, но ей показалось, что он заснул, поэтому она удивилась, когда он спросил:
— Как вы думаете, кто убил Уэйда?
Она заморгала, стараясь разглядеть его лицо.
— Что?
— Кто его убил? Вы не могли не думать об этом в тюрьме. Как по-вашему, кто это мог быть?
Рэйчел попыталась заговорить, но не смогла произнести ни звука: горло было, как тисками, перехвачено спазмом. Она выпустила его руку, которую, сама того не замечая, слишком сильно сжимала все это время, и села в постели, обхватив свои колени.
Себастьян тоже сел и положил руку ей на спину.
— Что случилось? Вы плачете?
Она покачала головой. Жалкая ложь: ее глаза непрерывно увлажнялись, лицо было залито слезами, лишь глубоко и часто вздыхая, она сумела не разрыдаться вслух. Чувства, зарождение которых она не могла приписать усталости и пережитому напряжению, рвались наружу, грозя прорвать и затопить столь тщательно возведенные ею преграды. Себастьян обнял ее за плечи, приложил руку к ее мокрой щеке, стараясь поймать ее взгляд. Рэйчел уже успела хорошо его изучить и знала, что он не потерпит никакой уклончивости, не остановится, пока не добьется своего.
— Просто я… безумно благодарна, — еле сумела выговорить она, всхлипывая. — Ведь никто мне не поверил. Вы не представляете… — Ее голос осекся.
— Что вы хотите сказать? Никто не поверил в вашу невиновность? Быть того не может! Не надо плакать, я этого не вынесу, — прошептал он, обеими руками прижимая ее к себе.
Продолжая лить слезы у него на плече, Рэйчел, задыхаясь от рыданий, доверила ему самое страшное:
— Никто мне не поверил. Никто.
— Вы хотите сказать…
— Моя семья.
Ну вот, худшее сказано, самая горькая обида вышла наружу. Признавшись во всем, Рэйчел почувствовала неимоверное облегчение. Напряжение разрядилось, оставив после себя неудержимую дрожь.
— Это невозможно, — ласково возразил Себастьян, поглаживая ее по голове и укачивая, как отец своего ребенка. — Я с самого начала не сомневался в вашей невиновности. Не думаю, что вы способны убить… хотя бы букашку. Я никого на свете не знаю добрее вас. И печальнее.
— Перестаньте.
Она никак не могла унять слезы, но Себастьян знал верный способ их остановить: он ее поцеловал. Поцеловал не как отец, а как любовник — медленным, горячим, страстным поцелуем. Ее губы были влажными и солеными от пролитых слез. Рэйчел напряглась, и он сразу же отстранился. Они одновременно откинулись на подушки, не касаясь друг друга.
— Вы устали, — прошептал он. — Вам надо как следует выспаться, Рэйчел.
Она действительно устала. Ей пришлось прикрыть зевок рукой.
— В тюрьме я почти не могла спать.
Через минуту она уже видела сон.
Ей снилось, что она лежит в темноте на жесткой койке в своей тюремной камере. Она все видела, хотя ее глаза были закрыты. Кто-то следил за ней через «глазок». Она притворилась, что спит: лежала, не двигаясь, стараясь не дышать. В замке повернулся ключ. Дверь приотворилась на дюйм, на два дюйма, и леденящий ужас парализовал ее тело. Кто-то продолжал смотреть на нее через «глазок», и она знала, кто следит за ней. Потом ее одеяло вдруг исчезло, ноги оголились. Ей хотелось подтянуть платье книзу, прикрыть наготу, но она знала, что это ловушка. Стоит ей шевельнуться, как он поймет, что она не спит. Дверь широко распахнулась.