Страница 25 из 133
Спустившись несколько позднее обычного, ибо сон пришел к ней лишь на заре, она увидела на деревянном ларе трость и шляпу Фернана. Почему он не вышел из дому? Мари де Ладос заверила ее, что барин еще спит. Барыня сама может увидеть закрытые жалюзи.
Вперив глаза в эти окна, Фелисите страдает, как если бы та, другая, сжимала Фернана в своих объятиях. Она говорит себе вполголоса: «Я схожу с ума…» Терзалась ли мать хоть раз подобной пыткой, когда Матильда была жива? Она повторила себе: «Ты отлично знаешь, что ее там больше нет…» Ее больше там не было, но тем не менее Матильда удерживала на своем ложе того, кто бежал от нее живой. Фелисите не помнила, чтобы ей приходилось падать так глубоко, даже на следующий день после их свадьбы. Именно в тот день она уже ощутила уверенность в своей победе. Неделю спустя после женитьбы, когда супруги еще пребывали в Биаррице, письмо Фернана принесло ей такую радость, что она много раз его перечитывала и до сих пор помнила самые прекрасные места. «… Ты была права: только мать может понять такого человека, как я. Все другие женщины чужие. Они полагают, что любят нас, но думают только о себе. Наше здоровье отходит на второй план, когда речь идет об их удовольствии. Они считают законным, чтобы мы тратились на их нелепые прихоти. И требовательней всех те, которые до замужества подыхали с голоду. Помнишь гостиницу неподалеку от вокзала в Байонне, может, и не слишком роскошную, но вполне удовлетворявшую нас с тобой? Матильда не пожелала там остаться из-за того, что якобы заметила на стене след раздавленного клопа и что от ведра сильно воняло. Пришлось обосноваться в одном из этих отелей, которые я ненавижу, где куча людей, не оказывающих вам никакого внимания, пожимает плечами, когда даешь им на чай даже двадцать су! Матильда считает меня скрягой и говорит только о себе. Ничто, касающееся меня, ее не интересует. А я еще жаловался, что ты окружаешь меня излишними заботами! Уверяю тебя, ей наплевать на мое здоровье. И отнюдь не ей я обязан тем, что до сих пор не заболел. Она устраивает смертельные сквозняки в вагонах. Встает ночью, когда я сплю, и открывает окно. Незачем даже говорить тебе, что у меня начались мои боли в левом плече. Она непрерывно высмеивает все привычки нашей семьи, заявляет, что не умываться перед сном отвратительно, — как будто стоит себя утруждать, коль скоро все равно придется заниматься этим утром. Я могу поделиться с тобой лишь ничтожной частью того, что мне приходится терпеть. Не бойся ничего, матушка, твой сын выполнит свой долг до конца…
В летнее утро, похожее на сегодняшнее, это письмо наполнило старую мать-волчицу тревогой и счастьем одновременно. Какие прекрасные воспоминания оставили ей и последующие недели: несчетные признаки растущего разлада и, наконец, день, когда после ночи, подробности которой остались в тайне, бледный Фернан сказал матери:
«Постелишь мне в моей прежней спальне…» Она ждала этой радости, не веря, что ее желанье сбудется так скоро. Она, как сейчас, видит себя в проветренной спальне, сидящей у изголовья детской кровати, застланной Мари де Ладос простынями, которые пахнут мятой и родниковой водой; а сегодня… Увы! Солнце развеяло туман. Птицы умолкли, но стрекотала цикада. Хлопнули ставни, которые закрывала Мари де Ладос. Южный ветер обжигал кожу, нес запах горелых сосен. Небо над ландами, вероятно, было красноватым и дымным. Жажда земли под пыткой зноя нарастала с каждой секундой. Пельу рыл лапами и мордой, выкапывая прохладную ямку для своего сна. Как и накануне, Фелисите ощущала прерывистое биение крови, — она не двигалась, потому что малейший жест мог, возможно, подать сигнал смерти; точно в беспамятстве, она роняла какие-то слова, и Пельу настораживал уши, думая, будто она разговаривает с ним. Ей вдруг представился труп сына на кровати, где недавно лежал труп Матильды, и, внезапно вскочив, она бросилась в панике на пылающее крыльцо; в запахе гераней дышали ящерицы, пульсируя грудками. Когда она добралась до первой ступеньки, растворилась одна из дверей: появился Фернан Казнав. Он сказал:
— К столу подано, матушка.
Он был жив. Он был тут, на свирепом солнцепеке. Надвинутое на лоб канотье скрывало его лицо. Какой легкой ощутила себя грузная старуха, подымаясь к возлюбленному сыну! Недолгая радость: когда она увидела его ближе и когда он, чтобы с ней поздороваться, снял свою шляпу, она с трудом сдержала крик перед этим опустошенным лицом. В каком состоянии возвращала его ей покойница! Губы — белее, чем если бы он напился уксуса, а глаза, налитые кровью, точно у старого пса… Садясь за стол, он тоже оглядел мать. За этой трапезой оба они были, без сомнения, испуганы видом друг друга. Но в то время как она не отрывала от него глаз, он вскоре ушел в себя, весь во власти некоего внутреннего виденья, от которого ничто уже не могло его отвлечь. Мари де Ладос могла сколько угодно восклицать: «Quи calou!»,[7] говорить, что где-то в ландах горит, но в набат не били, потому что пожар слишком далеко от города, — каким набатом можно было бы оторвать Фернана от воспоминанья о первой ночи, проведенной им в комнате, где умерла Матильда?
IX
Сначала ему было даже приятно растянуться под просторными белыми крыльями занавесей, закрепленных на багете. В открытых окнах дышала, как близкое существо, ночь. Ничто не напоминало ни о бдении у гроба, ни о «фрегасе»; напротив, лежа на спине, закрыв глаза, сложив руки поверх простыни, вытянув ноги в позе мертвой Матильды, он ощущал, что его уносит отливом в пучину безграничного покоя. Она была здесь, не в комнате, в нем самом, неотделимая от его собственной плоти — его неусыпной плоти, которая вспоминала брачные ночи; потихоньку пробуждалась также и его мысль, сосредоточиваясь на времени, когда рядом со своим телом он ощущал боязливое тело Матильды. То, что предстало ему, было настолько убого и в то же время настолько карикатурно, что он невольно потряс головой и простонал вслух. Как и все в его роду, он был обречен умереть, так и не узнав, что значит любить, — как и все в его роду, как большинство людей. Судьба тешилась странной игрой, пробуждая в старом человеке глубинные воды, погребенные под такой толщей! И вот мутный поток прокладывал в нем медленный путь. Он сам не понимал, что это такое. Его предки были ревнивыми любовниками сосен и виноградников. Нума Казнав, отец Фернана, завещал, чтобы на его могилу положили жирную глину из поместья, которым он особенно дорожил. Когда он взял себе жену, ему пришлось спросить у одного из друзей, как пользуются женщиной. Всем этим умершим женитьба обеспечивала, не говоря уже об округлении владений, преемственность обладания. Неизбежной смерти они противополагали вечность рода. Как правило, довольствовались одним сыном, одним-единственным, чтобы не иссяк тонкий ручеек жизни, который должен был нести до скончания века семейное состояние, пополняемое придаными и наследствами. Ни разу в истории рода страсть не отклонила этого мощного течения. Все женщины, как со стороны Пелуйеров, так и со стороны Казнавов, были из тех, что шепчут мужу: «Кончайте побыстрее». Но неотвратим день, когда ржавчина появляется на одном из звеньев цепи и начинает его разъедать. Горе тем, кому предстоит прийти после этого. О бедные, еще не родившиеся сердца! Дети мои, что бы вы взяли от меня!
Глухая враждебность Фернана к матери внушает ужас; тем не менее, хотя именно от нее унаследовал он пламя, ревнивая нежность матери лишила сына способности вскормить в себе этот неведомый огонь. Чтобы не потерять свое сокровище, она сама превратила его в калеку; ей удалось удержать его только потому, что она его подавила. Она воспитала мальчика в недоверии, в глупом презрении к женщине. С пятнадцати лет он знал только две разновидности женщин: тех, что «мечтают наложить на вас лапу», и тех, от которых «можно заразиться». Без сомнения, эти препятствия не остановили бы существо любящее. Но Фернан был прежде всего отпрыском тех крестьян, которые вечерами, после ярмарки или базара, шагают, помахивая пустыми руками, держась по-королевски посредине дороги, в то время как изнуренная самка тащится следом, нагруженная хуже всякой ослицы. К тому же Фернан, чья гордыня была плодом длительного воспитания, принадлежал к породе мальчиков, которые из страха не понравиться утверждают, будто любую женщину можно заполучить, стоит только дать нужную цену. Он нисколько не сомневался, что «те, кого женщина заверяет, будто отдается бескорыстно, только тратят на нее еще больше, чем другие». Он говорил также: «Со мной женщины знают, что получат столько-то… и никаких цветов, никаких подарков, никаких накладных расходов».
[7]
Ну и жара! (диалект).