Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 14

Оттого ли, что в долине Свищут птицы соловьи, Оттого ли, что малиной Пахнут розы Монжуи, Оттого ль, что море сине, Оттого ль, что горы алы, Оттого ль, что горечь пиний Мое сердце пропитала, Но одну, совсем простую, Песню хочется мне спеть -Вот за землю за такую Не обидно умереть.

Столбов писал, конечно, и другие стихи, позже -переводил испанцев, а тогда было вот что:

Это гладкий зачес Ваших темных волос,

Это голос грудной Андалузских гитар,

Это смех за стеной, Это имя Пилар[ 30 ].

Это Баса, Хаэн, это месяц февраль,

‹›[ 31 ] горы в лиловатой дали,

Бело-розовым цветом зацветает миндаль,

И оливы стоят в серебристой пыли.

На улицах тесных, на улицах узких

Голубых или белых деревень андалузских

Я с Вами встречался, Пилар,

Я слышал Ваш голос, высокий и нежный,

В котором дыханье судьбы неизбежной

И звоны далеких гитар.

Андалусия, голубые стены,

Андалусия, сердца перебой,

А donde vas, a donde vas, morena?[ 32 ]

Возьми меня, красавица, с собой.

Когда я уехала, не помня себя, но прекрасно помня – что с папой, оба они стали звонить мне. У Вали была странная дикция, и я часто спрашивала: «Валечка, на каком ты языке говоришь?» Странно или нет, но он – тогда! – сообщил мне, что разговор слушают, поскольку что-то щелкнуло. При этом обычно он бывал довольно пьяным, особенно если звонил от Гариных. Боря зато приехал и сидел у моей постели – наверное, я простудилась, как всегда ленинградской весной.

Позже, летом, когда уже посадили Руню с мужем, я поехала опять в Москву, чтобы побыть рядом с Гариными, Валей и Борей. Помню, как В. и Б. водили меня в кино у Никитских ворот. Помню и то, как они меня провожали к Руниной ближайшей подруге, Фриде Вигдоровой. Там, у нее, случилась странная вещь – она стала рассказывать, как была у адвоката. Услышав, что существуют адвокаты и кто-то на них надеется, я страшно заревела, и с тех пор, при всей нашей дружбе, Фрида честно считала меня сумасшедшей. Может быть, насчет адвоката права была я, но насчет моего сумасшествия – уж точно она.

Государственный экзамен

6 апреля 1949 года посадили Руню Зернову и Илью Сермана. Ей дали пять лет, ему – двадцать пять, без права переписки. Когда мы пошли к его матери, Ру-ниной свекрови, она сказала, что прекрасно знает смысл этих слов, но к Илье это не относится, мы его скоро увидим. Действительно, мы увидели его в Москве, на вокзале, в 1954 году.

Однако пятый курс- это пятый курс. Ни проработки Жирмунского и Эйхенбаума (Пропп был раньше), ни надвигавшийся арест Матвея и Григория Гуковских не могли отменить государственных экзаменов. Меня предупредили, что по одной из специальностей, западной литературе, решено поставить мне тройку, зачем – не знаю. В аспирантуру я бы и так не сунулась. Предлагать что-то подобное В. Ф. Шишмареву (романо-германская филология) никто бы не посмел; зато профессор, у которого я была в семинаре и по кельтам, и по Каролингам, и по Шекспиру, и Бог знает по чему, был известен пристрастием ко мне и определенной забитостью. На него и уповали.

Посидев сколько мог, он исчез. Остались загадочная особа, присылавшаяся тогда с каких-нибудь сомнительных кафедр, и Мария Лазаревна Тройская. М. Л. преподавала немецкий романтизм да еще и любила его, что совсем плохо, и была женой только что пониженного в должности латиниста по имени Иосиф Моисеевич. Он, в свою очередь, был братом Исаака Троцкого, который в свое время сел, не успев сменить фамилии. М. Л. была поэтична, хрупка, мы менялись с ней английскими детективами, а вредоносные студенты со вкусом изображали, как она выпевает на кафедре: «Гно-о-омы…»

Папин брат, терапевт, делал мне перед «госами» укол, и я почти все время спала, но все же отвечала как-то на обозначенные в билете вопросы. Потом, когда все сдали, нас потомили перед залом – и позвали сообщать оценки.

Тогда я и услышала сквозь сон, что комиссия особенно отмечает ответы Аллы Афанасьевой и Натальи Трауберг. Мгновенно проснувшись, я впервые в жизни впала в истерику. На меня плескали водой.

Профессор появился примерно в это время. Одни говорили, что он меня поздравил, другие – что тихо прошел куда-то. Мама считала после этого, что мы с ним не знакомы. Я, естественно, так не считала.

Михайловский сад

Лето 1949-го года выдалось тихое и прохладное. Прошли госэкзамены, я собиралась в Москву, а пока -ходила пешком с Петроградской в Михайловский сад и читала там честертоновского «Диккенса».

Помню, однажды отправилась на Невский и долго рассматривала в какой-то витрине фотографии балерин, а вернувшись домой, увидела, что папа с мамой – совсем серые. Оказалось, что посадили братьев Гуковских. Старший, Матвей Александрович, был заместителем Орбели в Эрмитаже и проректором у нас. Занимался он живописью и вообще культурой Возрождения, а нам рассказывал часто

о семинаре Гревса, где учился, а может – и работал вместе с Карсавиным, Федоровым, Добиаш-Рождест-венской и легендарной Еленой Чеславовной Скржин-ской, героиней карсавинских «Noctae Petropolitanae».

Григорий Александрович в лагере умер, М. А. -вернулся. Как сейчас помню: здесь, в Москве, я вышла его встречать в мамином красивом платье цвета персидской сирени. Хожу по тротуару и плаваю от счастья. Это бывало в середине 1950-х, когда возвращались «оттуда».

А в 1949-м я сидела, читала и вдруг очень удивилась. Честертон пишет: «Особенно хорошо Диккенс описал, как ребенок попадает к людям, про которых он только позже поймет, что они – „простые". Современные прогрессисты, кажется, не любят, чтобы их дети торчали на кухне, и не берут к ним в наставницы Пеготти. Но именно так проще всего воспитать в человеке достоинство и чувство равенства. Ребенок, уважавший хоть одну добрую и умную женщину из народа, будет уважать народ всю жизнь. Чтобы покончить с неравенством классов, надо не обличать его, как мятежники, а просто не замечать, как дети».

Как же так? Какой народ? Я боялась его и начисто забыла, что за год до этого, вместе с Валей Берестовым, каялась, что мы – high-brow[ 33 ]. Мало того -меня воспитала та самая Пеготти. Больше всего на свете я обязана няне, Лукерье Яковлевне, орловской крестьянке.

Тимур

Зима 1950-1951 года очень много значила. Летом меня выгнали с работы, куда послали за год до этого, и мы с мамой снова стали делать абажуры. Стояла полная тишина: Питер затих, гости у нас не кишели. Я читала Лескова, журнал «Strand», привезенный из Лондона Валентиной Михайловной Ходасевич в 1924 году, и «Перелетный кабак». Именно тогда стихи из него соединили для меня дом и свободу, крестьянский кенозис с английским либерализмом. Даст Бог, я еще напишу об этом. Сейчас собираюсь рассказать о другом.

Сравнительно молодой летчик, который почему-то писал картины, попросил меня об очень странной услуге: он служил и дружил с сыном Фрунзе, того убили, надо написать его портрет, а я на него похожа. Я удивилась, но согласилась. Неподалеку от Русского музея, если не путаю – в доме Виельгорских, неофициальные художники заняли большую запущенную комнату. Удивительно, как сильна была тогда не учтенная властями жизнь. И абажуры мы сдавали в тайный магазин бывшей фрейлины, и стихами беспрерывно обменивались, а тут еще подпольная мастерская на самом виду.

Стала я туда ходить. Узнав об этом, бывшая сокурсница, с которой мы совсем не дружили, написала и подарила мне стихи, начинавшиеся так:

30

Имя «Пилар» позаимствовано из книги, которой мы тогда увлекались, – «По ком звонит колокол». Там его носит немолодая женщина, а молодую зовут Марией. По-видимому, Столбова пленило его благозвучие; кроме того, он знал, что по-испански это «столп», «опора». Заметим для науки, что, собственно, и это – «Мария», Maria del Pilar, Дева Мария Столпница – от статуи на столпе (привычное, «народное» толкование-Дева Мария Помощница, то есть Та, на Кого можно опереться).

31

В этом месте слов я не помню.

32

«Куда идешь, куда идешь, смуглянка?» (исп.) Вопросительный знак по-испански пишется и до, и после фразы; первый -перевернутый.

33

Высоколобые (англ.). Ред.