Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 36



В качестве верного последователя Писарева, уделявшего сугубое внимание вопросам женского воспитания, Ковнер останавливается на общественной роли еврейской женщины.

«Дух аскетизма, являясь естественным образом одним из первых тормозов просвещения в еврейской массе, вызвал в северо-западном и отчасти в юго-западном краях замечательное явление, состоящее в том, что все почти еврейские женщины в этих местностях в высшей степени деятельны, а мужчины, напротив, играют роль трутней… Принципы женского труда, о которых так много мечтают русские женщины, давно применимы в самых широких размерах в северо-западном крае, среди еврейского общества. Еврейские женщины заправляют всей торговлей: они занимают должности бухгалтеров, кассиров, корреспондентов, приказчиков; они занимаются комиссионерством, ремеслами, подрядами, — словом, составляют самый живой нерв торговли и промышленности края. Между тем мужья их сидят в своих молельнях за фолиантами Талмуда и, кроме изучения последнего, ничего не делают. И все это происходит оттого, что по еврейскому закону женщины не так обременены религиозными постановлениями, как мужчины, — поэтому первые заботятся о материальных средствах, а последние, строго исполняя религиозные требования, приготовляют материал, необходимый для достижения благ будущего мира. Таким образом, между еврейскими супругами составляется особого рода ассоциация; муж заботится о жизни духа, жена — о жизни тела, — но зато на том свете оба супруга одинаково делятся заслуженным вознаграждением…»

Общее свободолюбивое настроение Ковнера сказалось в одном примечательном отрывке из его тюремного дневника. Эти утраченные тетради (или — в лучшем случае — неизвестно где и в каком виде пребывающие) представляли, вероятно, в литературном наследии Ковнера самые значительные и живые страницы. До нас дошел один только отрывок этих записей, внесенный автором в одно из его писем к Достоевскому. Он изображает в нем одну любопытную беседу середины 60-х гг., рисующую его увлечения, мечты и упования той поры.

«Это было давно! А именно в 1866 г., когда я был еще молод, когда моя душа была еще очень невинна, когда „в груди кипели жизни силы“, когда сердце было переполнено благородными стремлениями ко всему светлому и доброму и глубокой сознательной любовью к славной молодой девушке, с которой мы решили жить и умереть…

Ездил я из Киева в Одессу, чтобы устроить там гнездо для моей тогдашней славной любви. Это было весною. Тогда еще не было железного пути между этими городами, и я поэтому поехал с еврейским балаголе (фурманом). Пассажиров было много, дорога была прескверная, лошади еле-еле передвигали ноги, и мы перетерпели много неприятностей на этом пути. Невдалеке от Балты я на одной станции встретился с одним отставным русским полковником, помещиком, человеком грубым, суровым, но, по-видимому, честным. Мы с ним вместе ездили [sic!] около суток. В разговоре речь зашла о недавнем освобождении крестьян. Полковник был из числа очень недовольных великим актом освобождения и прямо горько жаловался на новый порядок вещей, разоривший его вконец, отнявший у него возможность жить чужим трудом, заедать чужой век.

„Помилуйте, — говорил он горячо, — у меня было немного крестьян, всего около 200 душ, но я был их полным властелином, я распоряжался его животом и смертью, его жена была моей потехой, его дочь моя бессловесная рабыня… А теперь что? Теперь эти самые животные не только не подвластны мне, но чуть не смеются надо мною, глумятся, оскорбляют мою жену, мое семейство, не снимая перед ними шапки… Ах, боже мой, как тяжело, как тяжело!“

И мой собеседник залился обильными горячими слезами.

Я же возражал, выражая открыто свою радость, что царству подобных „господ“ пришел конец, защищал „меньшего брата“, спорил, доказывал всю гуманность и справедливость великой реформы и восхищался, что рабство в первобытной дикой форме уничтожено наконец.

Представьте же себе эту картину! Русский барин, кровью и плотью связанный с народом, проливает горькие слезы о том, что его „брат“ по происхождению, по вере, по вековой связи, перестал быть бессловесным животным, освободился из-под позорного ига, — а бедный еврейчик, ничего общего с русским народом не имевший, терпимый в России, как неизбежное зло, бесправный, беспомощный, забитый, — напротив, всей душою рад, что чуждая и враждебная ему масса призвана к новой жизни, не лежит больше под кнутом и палкой „барина“. Чем искреннее было горе „барина“, чем обильнее были его слезы (крокодила), тем блаженнее колыхалась грудь заброшенного еврея, что нет больше такого позорного произвола над человеческой личностью.



Такова сила вечной, мировой правды! Таково влияние всемирного общечеловеческого прогресса!»

Многое здесь звучит отошедшей и, может быть, наивно-устаревшей терминологией. Но тем сильнее ощущается здесь то молодое и страстное чувство, которым и через десять лет после этой беседы еще горел этот искатель «мировой правды». Это чувство инстинктивного протеста против всякого гнета, насилия и бесправия было в нем до конца глубоко искренним. Всюду, где Ковнер говорит на эту тему, его речь вырастает до творческого тона и подлинного писательского пафоса.

Приехав в 1871 г. в Петербург, Ковнер довольно широко разворачивает свою литературную деятельность. Он сотрудничает в журналах «Дело», «Всемирный труд», «Еврейская библиотека», работает в качестве постоянного сотрудника в таких распространенных газетах, как «Петербургские ведомости» и «Голос» Краевского. Крут его деятельности чрезвычайно разнообразен: он пишет критические статьи, библиографические отзывы, общественные фельетоны, рассказы, повести, роман. Он, видимо, имел право через два года напряженного писательского труда искать отдых «утомленному мозгу» в другой деятельности.

С конца 1872 г. Ковнер ведет большой четверговый фельетон в газете «Голос» под общей рубрикой «Литературные и общественные курьезы». Поставленная задача — давать сатирический обзор правой печати и летучую оценку характерных эпизодов текущей жизни — не вполне удалась фельетонисту. При несомненной бойкости пера и легкости общей манеры, фельетоны Ковнера лишены подлинного остроумия, сатирического юмора и того эпиграмматического дара, который требуется данным жанром. Это беглый, но недостаточно заостренный обзор журнальных и бытовых явлений, направленный преимущественно против писателей правого лагеря и крупных столичных дельцов-финансистов. Среди этих забытых тем некоторый исторический интерес представляют беглые отзывы о Достоевском.

С этим писателем Ковнер был с давних пор связан узами глубокой симпатии. Он начинал свою литературную работу в те годы, когда Достоевский, только что вернувшийся из Сибири, широко принялся за журнальную деятельность и был предметом горячего внимания читателей. Передовые критики уделяли особое внимание каждому новому его произведению. Добролюбов посвятил большую статью «Униженным и оскорбленным», Писарев с исключительным вниманием изучал «Записки из Мертвого дома» и «Преступление и наказание». Ковнер, как об этом свидетельствуют его позднейшие письма, пристально следил за каждым новым произведением Достоевского — и недаром, конечно, Розанов предложил ему впоследствии написать целую монографию об авторе «Карамазовых».

В момент разгара фельетонной работы Ковнера резко определился поворот Достоевского в сторону консервативных убеждений. В 1871 г. в «Русском вестнике» появились «Бесы», в 1873 г. Достоевский принял на себя редакторство «Гражданина» и начал помещать в нем «Дневник писателя». Четверговый фельетонист «Голоса» отнес это обстоятельство к крупным «литературным и общественным курьезам»; он неоднократно возвращается в своих обзорах к этому поразившему передовую журналистику крутому перелому в деятельности знаменитого романиста. В целом ряде своих фельетонов (вошедших теперь в специальные обзоры критических изучений Достоевского,[7] Ковнер корит защитника «униженных и оскорбленных» за его реакционную публицистику и памфлетический роман. Он это делает с обычным задором, стремясь, очевидно, вызвать писателя на ответ. Но Достоевский воздерживается от прямой полемики и лишь косвенно отвечает на эти упорные нападки. «Теперь дошло до того, — пишет Достоевский в „Гражданине“ 1873 г. (№ 27), — что мы стали выручкой для всех фельетонистов: не об чем писать — а ну есть „Гражданин“, обругать его» и пр. Некоторым полемистам автор «Дневника писателя» готов ответить на их нападки. «Но зато есть такие, которым отвечать уже никак невозможно, — продолжает Достоевский, имея, несомненно, ввиду нападки „Голоса“ и характеризуя довольно язвительно тип „либерального фельетониста“. — Неужели же отвечать таким, пускаться с ними в полемику? Только развороти муравейник — беда! Впрочем, им, видимо, приятно бы было связаться, я замечал это по многим признакам. И уж как задирали…» Впоследствии в своих письмах к Достоевскому Ковнер напомнил ему этот замаскированный ответ на атаку «Голоса». Редактор «Гражданина» в дальнейшем дает отзвук на два фельетона Ковнера, посвященных статьям Достоевского об отце Ниле.

7

См. напр. И. И. Замотин. Ф. М. Достоевский в русской критике. — Варшава, 1913. — Т. I. — С. 145–146. — прим. авт.