Страница 3 из 43
К сожалению, очень долго у основателя сентиментализма читатели замечали одни слезы. Их, действительно, у Карамзина немало. Плачет автор: «Я люблю те предметы, которые заставляют меня проливать слезы нежной скорби». Слезливы его герои: «Лиза рыдала — Эраст плакал». Даже суровые персонажи из «Истории государства Российского» чувствительны: услышав, что Иван Грозный собирается жениться, «бояре плакали от радости».
Поколение, выросшее на Хемингуэе и Павке Корчагине, эта мягкотелость коробит. Но в прошлом, наверное, сентиментальность казалась более естественной. Ведь даже герои Гомера то и дело заливались слезами. А в «Песни о Роланде» постоянный рефрен — «рыдали гордые бароны».
Впрочем, всеобщее оживление интереса к Карамзину, может быть, свидетельство того, что очередной виток культурной спирали инстинктивно отрицает уже приевшуюся поэзию мужественного умолчания, предпочитая ей карамзинскую откровенность чувств.
Сам автор «Бедной Лизы» сентиментализмом увлекался в меру. Будучи профессиональным литератором почти в современном смысле этого слова, он использовал свое главное изобретение — гладкопись — для любых, часто противоречивых целей.
В замечательных «Письмах русского путешественника», написанных в то же время, что и «Бедная Лиза», Карамзин уже и трезв, и внимателен, и остроумен, и приземлен. «Ужин наш состоял из жареной говядины, земляных яблок, пудинга и сыра». А ведь Эраст пил одно молоко, да и то из рук любезной Лизы. Герой же «Писем» обедает с толком и расстановкой.
Путевые заметки Карамзина, изъездившего пол-Европы, да еще во времена Великой французской революций — чтение поразительно увлекательное. Как и любые хорошие дневники путешественников, эти «Письма» замечательны своей дотошностью и бесцеремонностью.
Путешественник — даже такой образованный, как Карамзин — всегда в чужом краю выступает в роли невежды. Он поневоле скор на выводы. Его не смущает категоричность скороспелых суждений. В этом жанре безответственный импрессионизм — вынужденная и приятная необходимость. «Немногие цари живут так великолепно, как английские престарелые матрозы». Или — «Сия земля гораздо лучше Лифляндии, которую не жаль проехать зажмурясь».
Романтическое невежество лучше педантизма. Первое читатели прощают, второе — никогда.
Карамзин был одним из первых русских писателей, которому поставили памятник. Но, конечно, не за «Бедную Лизу», а за 12-томную «Историю Государства Российского». Современники считали ее важнее всего Пушкина, потомки не переиздавали сто лет. И вдруг «Историю» Карамзина открыли заново. Вдруг она стала самым горячим бестселлером. Как бы этот феномен ни объясняли, главная причина возрождения Карамзина — его проза, все та же гладкость письма. Карамзин создал первую «читабельную» русскую историю. Открытый им прозаический ритм был настолько универсален, что сумел оживить даже многотомный монумент.
История существует у любого народа только тогда, когда о ней написано увлекательно. Грандиозной персидской империи не посчастливилось родить своих Геродотов и Фукидидов, и древняя Персия стала достоянием археологов, а историю Эллады знает и любит каждый. То же произошло с Римом. Не было бы Тита Ливия, Тацита, Светония, может быть, и не назывался бы американский сенат сенатом. А грозные соперники Римской империи — парфяне — не оставили свидетельств своей яркой истории.
Карамзин сделал для русской культуры то же, что античные историки для своих народов. Когда его труд вышел в свет, Федор Толстой воскликнул: «Оказывается, у меня есть отечество!»
Хоть Карамзин был не первым и не единственным историком России, он первый перевел историю на язык художественной литературы, написал интересную, художественную историю, историю для читателей.
В стиле своей «Истории Государства Российского» он сумел срастить недавно изобретенную прозу с древними образцами римского, прежде всего, тацитовского лаконического красноречия: «Сей народ в одной нищете искал для себя безопасность», «Елена предавалась в одно время и нежностям беззаконной любви и свирепству кровожадной злобы».
Только разработав особый язык для своего уникального труда, Карамзин сумел убедить всех в том, что «история предков всегда любопытна для того, кто достоин иметь отечество».
Хорошо написанная история — фундамент литературы. Без Геродота не было бы Эсхила. Благодаря Карамзину появился пушкинский «Борис Годунов». Без Карамзина в литературе появляется Пикуль.
Весь XIX век русские писатели ориентировались на историю Карамзина. И Щедрин, и А. К. Толстой, и Островский, воспринимали «Историю Государства Российского» как отправную точку, как нечто само собой разумеющееся. С ней часто спорили, ее высмеивали, пародировали, но только такое отношение и делает произведение классическим.
Когда после революции русская литература потеряла эту, ставшую естественной, зависимость от карамзинской традиции, разорвалась долгая связь между литературой и историей (не зря вяжет «узлы» Солженицын).
Современной словесности так не хватает нового Карамзина. Появлению великого писателя должно предшествовать появление великого историка — чтобы из отдельных осколков создалась гармоническая литературная панорама, нужен прочный и безусловный фундамент.
XIX век такой основой обеспечил Карамзин. Он вообще очень много сделал для столетия, о котором писал: «Девятый на десять век! Сколько в тебе откроется такого, что мы считали тайной». Но сам Карамзин все же остался в восемнадцатом. Его открытиями воспользовались другие. Какой бы гладкой когда-то ни казалась его проза, сегодня мы читаем ее с ностальгическим чувством умиления, наслаждаясь теми смысловыми сдвигами, которые производит в старых текстах время и которые придают старым текстам слегка абсурдный характер — как у обэриутов: «Швейцары! Неужели можете вы веселиться таким печальным трофеем? Гордясь именем швейцара, не забывайте благороднейшего своего имени — имени человека».
Так или иначе, на почве, увлажненной слезами бедной Лизы, выросли многие цветы сада российской словесности.
ТОРЖЕСТВО НЕДОРОСЛЯ. Фонвизин
Случай «Недоросля» — особый. Комедию изучают в школе так рано, что уже к выпускным экзаменам в голове не остается ничего, кроме знаменитой фразы: «Не хочу учиться, хочу жениться». Эта сентенция вряд ли может быть прочувствована не достигшими половой зрелости шестиклассниками: важна способность оценить глубинную связь эмоций духовных («учиться») и физиологических («жениться»).
Даже само слово «недоросль» воспринимается не так, как задумано автором комедии. Во времена Фонвизина это было совершенно определенное понятие: так назывались дворяне, не получившие должного образования, которым поэтому запрещено было вступать в службу и жениться. Так что недорослю могло быть и двадцать с лишним лет. Правда, в фонвизинском случае Митрофану Простакову — шестнадцать.
При всем этом вполне справедливо, что с появлением фонвизинского Митрофанушки термин «недоросль» приобрел новое значение — балбес, тупица, подросток с ограниченно-порочными наклонностями.
Миф образа важнее жизненной правды. Тонкий одухотворенный лирик Фет был дельным хозяином и за помещичьи 17 лет не написал и полудюжины стихотворений. Но у нас, слава Богу, есть «Шепот, робкое дыханье, трели соловья…» — и этим образ поэта исчерпывается, что только справедливо, хоть и неверно.
Терминологический «недоросль» навеки, благодаря Митрофанушке и его творцу, превратился в расхожее осудительное словечко школьных учителей, стон родителей, ругательство.
Сделать с этим ничего нельзя. Хотя и существует простой путь — прочесть пьесу.
Сюжет ее несложен. В семье провинциальных помещиков Простаковых живет их дальняя родственница — оставшаяся сиротой Софья. На Софью имеют брачные виды брат госпожи Простаковой — Тарас Скотинин и сын Простаковых — Митрофан. В критический для девушки момент, когда ее отчаянно делят дядя и племянник, появляется другой дядя — Стародум. Он убеждается в дурной сущности семьи Простаковых при помощи прогрессивного чиновника Правдина. Софья образумливается и выходит замуж за человека, которого любит — за офицера Милона. Имение Простаковых берут в государственную опеку за жестокое обращение с крепостными. Митрофана отдают в военную службу.