Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 19

IV

Караджоз всегда побаивался политических заключенных. Он предпочитал возиться с сотней мелких и крупных уголовников, чем иметь дело с одним политическим. При упоминании о них он сразу ощетинивался. Он держал их у себя как «пересыльных», но никогда ими не занимался, обходил стороной как зачумленных и прилагал все силы, чтобы поскорее избавиться от всех политических, а также тех, кто попадал к нему под этим названием. Что же касается арестанта из Смирны, в нем все поражало: юноша из почтенной турецкой семьи, вслед за ним прибыли ящики книг и рукописей, и не поймешь – то ли он очень умный, то ли помешанный. (А сумасшедшие и все, что с ними связано, вызывали в Караджозе суеверный страх и инстинктивное отвращение.) Но отказаться от арестанта он не мог. Так Чамил попал в одну из общих камер, где, как мы видели, и обрел себе пристанище на первые два дня.

Уже на следующее утро человек, посланный судьей из Смирны, добился у высших властей, чтобы Чамилу была предоставлена отдельная камера и подобающее содержание, пока не начнется следствие и дело не выяснится. Это было исполнено.

В последующие дни фра Петар много раз медленным шагом обходил огромный Двор, словно кого-то разыскивая или поджидая, и скользил взглядом по окнам и балконам окружающих зданий. Время от времени к нему подходил Хаим. Он уже покинул свое место в уголке возле фра Петара и двух торговцев и выбрал себе другое, еще более укромное. Сначала он объяснил это тем, что боится сквозняка. Но через два-три дня под секретом признался фра Петару, что у него вызвали сомнения болгары – уж не шпионы ли? Фра Петар рассмеялся и решительно отверг подобный домысел. При этом он внимательнее всмотрелся в худощавое лицо Хаима и впервые заметил на нем странно сосредоточенное выражение, какое бывает у людей, постоянно ведущих борьбу с навязчивыми мыслями и болезненными страхами.

Два дня спустя Хаим, потупясь и тыча длинным и острым носом прямо в ухо фра Петару, принялся нашептывать ему о каком-то новом шпионе и советовал остерегаться.

– Брось, Хаим, и не говори об этом никому.

– Так ведь я только вам.

– Никому не надо, и мне тоже. Об этом вообще не говорят, – старался отделаться от него фра Петар. Быстро возрастающее доверие Хаима было ему неприятно.

Так повторялось несколько раз. Фра Петар начал понемногу привыкать к странностям Хаима. Он трепал его по плечу и успокаивал, стараясь придать разговору шутливый и беззаботный тон.

– Который, говоришь? Вон тот? Высокий блондин? Глупый, разве не видишь, что он сам еле жив от страха и ему ни до чего нет дела? Он невинен, как младенец, зря ты пугаешься и людей подозреваешь.

Хаим успокаивался часа на два, но дольше выдержать не мог и снова подходил к фра Петару, убеждая его, что доверяет только ему, и продолжал тот же разговор.

– Хорошо, насчет блондина я ошибся, скажем, напрасно принял его за шпиона, ладно, пусть так, но кто-то за нами шпионит, а мы не догадываемся! Кто вон тот человек? Стоит у ворот и пялится прямо перед собой, словно его ничто не интересует? Или тот, что нагло оглядывает каждого с ног до головы? Или этот, на вид совсем безвредный и даже глуповатый? Или вовсе и не эти, а совсем другие? Раз ни о ком ничего не знаешь наверняка, ни в ком не уверен, – значит, каждый может оказаться доносчиком. Каждый!

– Брось ты, Хаим, ради бога, эту чепуху, – говорил фра Петар, чувствуя, что теряет терпение.

– Нет, нет! Вы, уважаемый друг, хороший человек и думаете, что все такие.

– Ну, что ж? И ты думай так, все хорошо и будет, брат Хаим.

– Хе, хорошо! Хорошо? – недоверчиво шепчет Хаим и, опустив голову, удаляется.

А на следующий день, рано утром, он снова приходил, как на исповедь. Даже в те минуты, когда страх ненадолго покидал его, он не мог успокоиться. С горячностью и раздражением он рассказывал о несправедливости, о причиненных ему убытках, о людях и нравах своего города. А фра Петар пользовался любым случаем, чтобы завести речь о Чамил-эфенди. Хаима не надо было долго просить. Даже о том, о чем он, кажется, все сказал, он мог снова говорить долго и пространно, приводя множество новых и достоверных подробностей. Фра Петар слушал внимательно, рассматривая худое, лобастое лицо Хаима. Кожа на лбу у него была так натянута и тонка, что сквозь нее проступала каждая жилка и были отчетливо видны впадины на висках; а волосы, странными пучками окружавшие лоб, неестественно вились и были такими сухими, словно корни их жгло невидимое пламя.

Когда, наговорившись, Хаим, вечно чем-то озабоченный, ссутулясь, уходил, фра Петар провожал его долгим, сочувственным взглядом.

Прошло два дня, а Чамил не появлялся. Хаим, который несмотря на собственные заботы, умудрялся откуда-то все знать или хотя бы догадываться, объяснял отсутствие юноши и тем, что его, вероятно, допрашивают и потому не выпускают из камеры во избежание каких-либо нежелательных встреч. Когда следствие окончится и дело будет передано в суд, Чамилу снова разрешат прогулки.

Все знал и все предвидел (хоть и не всегда точно) этот Хаим из Смирны. В данном случае его предположение оправдалось полностью.

В то утро фра Петар, думая о чем-то своем, сидел на камне и краем уха слушал препирательства и брань, которые доносились до него сразу с двух сторон, странно преломляясь и мешаясь в сознании.





Слева от него расположилась небольшая компания картежников. Пытаясь разрешить какой-то карточный спор, они устроили нечто вроде суда. Лица у всех хмурые, говорят отрывисто, сухо и грубо.

– Отдай деньги человеку, – тонким, но страшным голосом твердит верзила, видимо, главарь картежников.

– Вот что я ему отдам! – зло кричит в ответ невысокий коренастый игрок с воспаленными глазами и делает непристойный жест.

– Видал? Да еще ранил человека, чуть не убил, – слышится со стороны.

– А чего же его не убить?

– На каторгу захотел?

– Подумаешь, испугали! Как только выйду, тут же его укокошу и запросто отсижу!

Раздается негодующий шум, среди которого едва различим голос верзилы, непоколебимый и угрожающий:

– Отдай деньги! Слышишь?

Перебранка справа еще громче, и по временам она совсем заглушает спор картежников. Тут и Заим, и говорливый человек атлетического сложения, бубнящий глухим басом, и какой-то новичок низенького роста по прозванию Софта. Как всегда, эти говорят о женщинах. Заим пока молчит, видимо, придумывает новый рассказ. Спорят меж собой атлет и Софта.

Софта орет, и даже по голосу слышно, что он при этом подскакивает, как обычно делают низенькие люди, пытаясь Придать больше веса своим словам:

– Армянки, армянки – вот это женщины!

– Армянки? Какие армянки? И ты мне будешь говорить о женщинах! Ты? Да ты же еще малолеток!

– Мне тридцать один.

– Это ничего не значит. Дело не в годах, ты какой есть, таким и в пятьдесят лет будешь. Малолеток! Понимаешь? Ты малолетний и малосильный, малокровный и малодушный, вообще все в тебе начинается с «мало».

– Зато у тебя с «много», – вяло и неостроумно защищается коротыш; арестанты громко хохочут.

– Видишь, и опять не угадал. Уж если хочешь знать, во мне всего не просто «много», а слишком много. Поэтому я ни на что и не гожусь. Но ты-ы? – Глухой бас произнес какое-то коротенькое словечко, потонувшее в смехе окружающих.

И снова загудел бас. Опять о женщинах, о любви. Ни о чем другом он словно не умел говорить.

– Армянка – это, братцы, как лесной пожар. Разжечь трудно, но уж когда запылает, никак не погасить. Это не женщина, а кабала. И стоит этой напасти прилепиться к мужику, он навеки в рабстве – да не только у нее, но и у всех ее родичей. И не только у живых, но и у мертвых, и даже у тех, что еще не родились. Целиком сожрут человека, но честно и по закону, только честно и по закону божьему. С богом-то они на короткой ноге. Армянка шесть дней в неделю ходит грязная, и только по праздникам умывается. Волосы по всему телу, до самых глаз, и вечно от нее несет чесноком. А черкешенка!