Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 60



А у Сорокина откуда и прыть взялась. Он бегал по палубе и ругался;

— Шевелись, дармоеды, зимогоры бездомные! Во весь день березку не могли испилить, лентяи!

— Замолчи, рыжий дьявол! — огрызнулся Андрей Заплатный.

— Сам помолчи, косорылый, если бог ума лишил. Выгоню к лешему со службы… Не разговаривать!

К Сорокину подошел Вахромей:

— Василий Федорович! Дозволь сказать слово.

— Чего?

— Я думаю выгрузку завтра сделать. Сегодня не успеем, ей-богу.

— И думать брось! — завизжал старшина. — Ты чего, опупел, что ли? От рук отбился. Огрею по башке аншпугом!

— Да я ничего. Ребята просят.

— Ты чей? Кому служишь? Мне служишь. Казне. Да! Сегодня все выгрузить и палубу вымыть! Такой мой приказ есть!

Всю ночь, до солнышка, мы выгружали березу. Чурки в аршин длиной весили не менее пяти пудов каждая. Все было покрыто слизью: и палуба, и чурки, и трап. Трап прогибался, ноги скользили. У нас шла кровь из-под ногтей.

По окончании каторжной работы, не раздеваясь, в мокрой и грязной одежде я упал на свое место в кубрике и сразу заснул.

На вахте уснул Спиря Кошелев. Его разбудил Вахромей, окатив из ведра холодной водой. Спиридон очумело влетел в кубрик и заорал:

— Братцы! Вставать велено. Эй!

После короткого сна мы вышли из кубрика. По палубе, заложив руки за спину, шагал Сорокин.

— С добрым утречком, матросики. Как отдохнули? Какие сны видели? Вчерась поработали во славу господа. Вон какой якорь выудили. А карча? В низах таких карчей сроду не видано. Молодцы, что ни говори… А тебе, Ховрин, писарь, делаю первый выговор. Вчерась почему ничего в журнал не записал? Умаялся, парень? Знаю. На первое время штрафну тебя на три рубля, вдругорядь не забывай свою должность.

Я удивленно переглянулся с Кондряковым, сказал Сорокину:

— Я не знал, что надо чего-то в журналы записывать. Я не писарь, а матрос.

— По штанам видно, что матрос! Они у тебя отцовские. Еще на губах материно молоко не обсохло. Ты — углан. Вот ты кто. Держать-то малых ребят на казенном судне не велено. Только из-за твоей грамоты принял я тебя. А в писаря тебя определил, когда мы с тобой матросиков на службу принимали.

Так я стал писарем карчеподъемницы. И на меня легла двойная обуза. Я должен был работать как матрос и как писарь за одно и то же жалованье — тринадцать рублей в месяц.

Подул ветер, ездить с урезом стало невозможно. Старшина распорядился, чтобы мы очищали от леса берега.

Столетние пихты и ели, подмытые весенней водой, клонили свои кроны к воде. И надо было так их свалить, чтобы падали они не в реку, а на яр, на берег. Упадут в воду — хлопот не оберешься. Придется доставать, как вчерашнюю березу.

Мы делали так. К вершине накренившегося над рекой дерева мы привязывали толстый канат. Это было моим делом. Я умел, как белка, лазать по деревьям.

Недалеко от нашего бурлацкого поселка в лесу был хутор местного богатея. В его лесных угодьях сохранились древние кедры. В детстве мы устраивали настоящие набеги в поисках кедровых орехов. Тогда-то я и наловчился забираться на деревья. Теперь это пригодилось мне.

По сучкам и прутьям я добирался до вершины елки, которую мы должны были убрать с берега, конец крепкого каната привязывал вверху и спускался на землю. Другой конец веревки, натянув ее, как струну, мы прикручивали к толстому дереву подальше от края берега или к свежему пню. Кто-нибудь из матросов рубил елку, другие в это время налегали на растянутый канат. Ель, описывая дугу, ложилась на берег. Обрубить сучья, разделать поваленное дерево на части было уже второстепенным делом.

Однажды мы сваливали огромную сосну в три обхвата. При падении, подхваченная неожиданным встречным вихрем, сосна пошла в противоположную сторону. Товарищи мои успели бросить канат, а я замешкался. И меня протащило животом несколько сажен по пням и кустарнику…

Я не помню, как очутился в кубрике, на нарах. На голове у меня лежала мокрая тряпка. Возле стоял Кондряков.



— Как дела, Ховрин? — спросил он.

Я не в силах был ответить.

— И угораздило тебя, — продолжал Кондряков. — Кричал я, знаешь ли, бросай веревку! Разве можно одному такую махину удержать. Эх ты!

Подошел Спиря Кошелев и рассмешил меня, как мне ни было больно. Он заявил:

— Ежели бы сломал становую жилу, тогда и окочуриться не долго, а у него, у Сашки, становая жила крепкая. Молодой он — Сашка…

Через неделю я ожил и стал, как ни в чем не бывало, по-прежнему с веревкой в зубах лазать на вершины деревьев. Но теперь я уже был осторожен. Если дерево начинало тянуть к воде, я с легкостью акробата нырял под веревку и смеялся над зазевавшимся товарищем, которого тащило по пням и кустарникам.

Ветер из западного «гнилого угла» нагнал тяжелые тучи. Пошли проливные дожди, и мы получили неожиданный отдых. Я ежедневно писал в рабочем журнале: «По случаю сильного дождя работа не производилась». Мы спали, собирали ягоды, ходили за грибами, удили рыбу.

— Ой, лежебоки! — ворчал старшина. — Чем вам не жизня? И за что только вам казна деньги платит? Лежи, лежи, а денежки получишь. Хоть бы грибов, не для своей мамоны, а для кухни, для меня, старичка, насобирали, хоть бы воду из завозен вычерпали.

На Сорокина стала жаловаться Катерина:

— Хуже горькой редьки старый кобель. Прилипает, как банный лист к этому месту. А на кой он мне грех? Боюсь, что стукну поленом старого кержака. Хоть бы из вас кто ко мне спать ходил.

— Ай да Сорокин… Крепкие старые люди, благочестивые, потому и сила в их большая, — заявил Спиря Кошелев.

А Андрей Заплатный объяснил по-своему:

— Любит рыжий пес даровщинку. Всю жизнь так живет. У него в деревне десятин двадцать земли, а сам никогда в жизни не кашивал, не жинал. На чужом хребту живет. С жиру бесится. Смотри, Спиря, Васька Сорокин, если поедет на побывку, то и твою жену ублаготворит…

Но, чтобы дело и впрямь не дошло до греха, мы в кухню из нашего кубрика прорезали в стенке дыру, и каждый раз, как Сорокин появлялся на кухне и начинал заигрывать с Катей Паниной, в дыре маячила чья-нибудь матросская физиономия.

— Доброго здоровья, Василий Федорович.

— Для чего окно сделали?

— Чайник скипит — не надо его по борту перетаскивать, а взять в это окошко, и все в порядке.

— Эх, где мои семнадцать лет! — сокрушался Сорокин. — Тогда не посмотрел бы я на все ваши окошки.

Когда настала ясная погода, мы из Вятской губернии поплыли на север, в Чердынский уезд. Ночи здесь холодные, по ночам иней. И круглые сутки комары. Тучи комаров. Из-за них противоположного берега не видно. Единственное спасение от комарья — дым. В кубрике неугасимо тлели гнилушки. А в редкие теплые дни нас до крови кусали оводы — пауты и слепни.

Сорокин окна в своей каюте затянул марлей из аптечки и не показывался на палубе. Никого к себе в каюту не пускал. Рабочий журнал он передал мне, и вел я его в кубрике.

Старшина отсиживался от комарья, а мы работали. Мазали лицо и руки керосином, дегтем, смолой, надевали на лица сетки, но ничего не помогало. У некоторых, особенно у Спири Кошелева, лицо превратилось в сплошную коросту.

Сорокину наконец надоело сидеть взаперти, и он придумал себе поездку в Усолье за жалованьем для команды. Карчеподъемницу передал Вахромею, закрыл свою каюту на замок, взял гребцом Спиридона и отплыл вниз по течению.

Вахромей заважничал. И на работу не стал ездить. Выйдет, бывало, на палубу и придирается к вахтенному матросу:

— Почему палуба грязная? Фонарь не прочистил! Почему много комаров? Ты смотри у меня. Я не Васька Сорокин, а Пепеляев Вахромей.

Кормежка все хуже и хуже. Однажды Катерина рассказала по секрету, что солонины в кладовке всего на два варева, а муки совсем нет… Есть зерно, да где его смелешь? Ближняя деревня верст за пятьдесят. Мы взяли в работу Вахромея. Он с важной миной заявил:

— Мухоморы жрать заставлю. Собирайте грибы, вот вам и мясо. Недовольные стали, а раньше у Семена Юшкова всухомятку жрали, и ничего…