Страница 109 из 113
Критический взгляд и относительное удовлетворение. На Анне синее шерстяное платье по икры, юбка на пуговицах, широкие рукава заканчиваются кружевными манжетами, круглый воротник, тоже украшенный кружевом, схвачен на горле камеей, в ушах — бриллиантовые сережки.
— Якоб спит. Утром у нас был доктор Петреус, сделал ему укол морфия. Теперь он проспит с час или около того.
— Как он себя чувствует?
— Дело идет к концу, счет пошел на дни, по словам доктора. Иногда бывает тяжело. У него страшные боли, и тогда помогает только морфий. А в промежутках между приступами он чувствует себя относительно неплохо, даже, бывает, съедает что-нибудь, но, в основном, лишь выпивает стакан молока или бульона — или шампанского.
Мария с усмешкой делает легкое движение своей большой исхудалой рукой.
— Не ужасайся. У нас вовсе не дом печали. Здесь живут и страдания, и физическое унижение, и некоторое нетерпение из-за того, что смерть так медлит. Но мы не предаемся горю. Ни я, ни Якоб.
— Мария, вы уверены, что у дяди есть силы повидать меня?
— Он говорит о тебе ежедневно. Иначе я бы, как ты понимаешь, не позвонила.
— Хенрик передает самый горячий привет. Он не мог прийти из-за мессы.
— Видишь ли, Анна, на этом-то и строился расчет. Якоб попросил меня узнать, когда у Хенрика месса, ну и...
Заговорщически улыбаясь, она тянется к серебряной шкатулке, стоящей на круглом столике в гостиной, берет сигарету и тут же закуривает.
— Тебе не предлагаю, поскольку помню, что ты не куришь. Надеюсь, ты извинишь меня.
Анна кивает, вежливо улыбаясь. Мария откидывается на спинку небольшого обитого зеленой тканью кресла. Характерным жестом она закладывает правую руку за спину, а левой держит у губ сигарету.
— В пятницу у нас был тяжелый день. У него раздулся живот, прямо до смешного. Доктор Петреус выкачал целые литры жидкости. И сразу полегчало. Но самое ужасное все-таки, когда его рвет желчью. Приступы накатывают волнами, чудовищные, — он задыхается, корчится в судорогах. Мы бессильны — доктор, сестра и я, — ничего не помогает, ни морфий, ничего. У него метастазы везде, рак точно взбесился.
Она умолкает и смотрит в потолок. Потом переводит ясный, прямой взгляд больших серо-голубых глаз на Анну. Лицо ее в жестком октябрьском свете, резко оттеняемом низким октябрьским солнцем, бледно. Нет, она не плачет.
— Мы прожили вместе уже почти пятьдесят лет. Мне было двадцать один, когда мы поженились. Если бы мы смогли вновь встретиться после смерти, если бы такая таинственная возможность существовала, то все это — внешнее — было бы легко нести. И смерть была бы облегчением, потому что Якоб освободился бы от своих страданий, а я — от трудного ожидания, но смерть есть смерть. Никаких загадок, никаких красивых тайн. Кстати, знаешь, что странно: в особо мучительные минуты мне в голову приходит утешающая мысль — развод был бы, если бы мы плохо с ним жили в браке, намного болезненнее. Но мы жили счастливо, поэтому...
Она молча курит, потом гасит окурок в пепельнице, вскакивает и расправляет юбку на костлявых бедрах.
— Спасибо, что выслушала меня. Знаешь, я не слишком-то люблю говорить об этом. Пойду посмотрю, не проснулся ли Якоб.
У двери она поворачивается и как бы мимоходом бросает:
— Я забыла сказать, что сегодня придет пробст Агрелль. Якоб хочет, чтобы тот его причастил. Он будет здесь в час. Я позову тебя через несколько минут.
Библиотека представляет из себя большую прямоугольную комнату с двумя окнами, выходящими на Эвре Слоттсгатан, вдоль стен — забитые книгами шкафы. Посередине стоит внушительных размеров заваленный письменный стол. Узкий дверной проем ведет во внутренние покои, где виднеется кровать с высокими спинками. У стола — кресло с мощными подлокотниками и высокой спинкой. В кресле сидит Якоб. Он в опрятном темном костюме, висящем мешком на его истощенной фигуре. Белый жесткий воротничок на несколько номеров велик, руки покоятся на подлокотниках — большие и бессильные, кисти высовываются из чересчур просторных манжет. Но узел на галстуке безупречен, высокие ботинки блестят, холеные седые усы. Ничто в старом господине не указывает на близкую смерть.
Анна целует дядю Якоба в щеку и обнимает его вместе с креслом, оба растроганы и чуть неуклюжи. Якоб кладет свою большую ладонь на ее волосы и прижимает ее голову к своему
плечу.
— Дорогая Анна, как хорошо. Дорогая Анна. Ты все такая
же. Дорогая Анна.
— Давно мы не видались. Правда ведь давно?
— Да, погоди-ка. Погоди, дай вспомнить. Мы встречались в церкви Хедвиг Элеоноры два, нет, три года назад. Хенрик произносил проповедь. Было просто-напросто Соборное воскресенье 1931 года, и ты, Анна, пришла туда с детьми и каким-то немецким мальчиком — разве не так?
— Да, с Хельмутом.
— Географически отдаляешься от человека, даже если расстояние не такое уж... Географически — да. Но не то — как бы это сказать, — не то чтобы это особенно задевало. По крайней мере не чувства. Я часто думаю о тебе, Анна.
— А я думаю о...
Они сейчас совсем близко, так близко, что видят лишь кусочек лица и глаза. Анна во внезапном порыве проводит рукой по щеке Якоба.
— Не стану жаловаться. Я живу хорошо, несмотря на весь этот кошмар. Только вот больно долго. Она не торопится, эта самая. Это мне за то, что я всегда был нетерпелив и в то же время ленив. Сейчас я вынужден напрягаться. Час за часом, минута за минутой. А я — я хочу быть на ногах, в костюме. Хочу почаще сидеть в этом кресле. Тогда мне легче дышится. Хотя порой бывает тяжко — здесь, среди моих старых книг. И Мария открывает окна, впуская холодный воздух, ты понимаешь. У меня крепкое сердце. Бьется и бьется. Как-то вечером оно заколотилось и встало — в раздумье, и я подумал — сейчас! Но не тут-то было! И я сделался морфинистом. Это самое прекрасное в этой длинной и тоскливой истории. Тебе, наверное, кажется, что я эдакий болтливый бодрячок, — так это потому, что мне недавно сделали укол, и это как рай — не могу вообразить себе ничего более милосердного. Сначала боль и муки, а потом никакой боли — одна эйфория. Так что приходится делить время на доброе и злое. Мария читает мне вслух по нескольку часов в день — я слишком измотан, чтобы читать, да и голова в тумане. Но мы читаем «Сокровище королевы»[ 85 ]. Иногда приходит органист Домского собора, этот, как его там зовут — видишь, Анна, какой я стал бестолковый, — вот, Аксель. Аксель Мурат. Приходит и играет на рояле в гостиной — в основном Баха, «Хорошо темперированный клавир». Хотя сейчас у меня нет потребности в общении, только устаешь. Друзья думают, что мне приятны гости, а это вовсе не так. Вот Мария и отказывает всем направо и налево. Одно лишь по-настоящему неприятно во всех этих неприятностях — то, что я не могу есть. Только чуточку жидкости, и это очень грустно. Я вспоминаю времена, когда был обжорой и настоящим чревоугодником. Наесться до отвала, вкусно поесть и вкусно выпить. Иногда, когда я остаюсь один (и, конечно, если боли терпимые), представляю себе разные блюда. Да, это, верно, кара, ведь обжорство — один из смертных грехов. А как ты, Анна? Как дела?
Вопрос прямой, задан строгим голосом и сопровождается испытующим взглядом. Прошу, мы перешли к делу. Анна колеблется, она в смятении, покраснела.
— Что вы имеете в виду, дядя Якоб?
— То, что я спросил, и ничего больше. Как дела?
Тон нетерпеливый, не приемлющий уверток. Отвечай же, прошу. Анна не решается, на какое-то мгновение ее накрывает тенью гнева, и она говорит, что ничего особенного, все как обычно. «Все хорошо, было бы неблагодарностью жаловаться. Да, и дети здоровы. У мамы было воспаление легких, но она уже поправляется. А Хенрик в большом напряжении в связи с предстоящими выборами настоятеля — ну да вы знаете. Решение правительства затягивается. Энгберг против, но старый король, похоже, хочет Хенрика, вот назначение и отложили, как это называется. И это, конечно, действует на нервы».
85
Роман шведского писателя XIX века Карла Юнаса Луве Альмквиста.