Страница 28 из 33
Доктор опасается, что не сможет дойти до дому. Он уговаривает себя, что это голод его так обессилил, он боится, как бы сердце не подвело, и считает его удары. Физический страх вытесняет у него любовную тоску, но судьба Марии Кросс, хотя этого еще ничто не предвещает, уже незаметно отделилась от его собственной: отданы швартовы, выбран якорь, корабль снялся с места, и, хотя люди еще не знают, что он отплыл, через час он станет всего лишь точечкой на горизонте. Доктор не раз замечал, что жизнь обходится без подготовительных церемоний: с юношеских лет почти все предметы его обожания исчезали внезапно, увлеченные другой привязанностью или, в лучшем случае, уехав насовсем из города, перестав писать. Не смерть отнимает у нас тех, кого мы любим, напротив того, — она их нам сберегает, задерживает в их пленительной юности. Смерть — это соль нашей любви; жизнь — вот от чего тает любовь. Завтра доктор будет лежать больной, а его жена — сидеть у изголовья кровати. За выздоровлением Марии Кросс будет наблюдать Робинсон, он и отправит ее на воды, в Люшон, потому что там обосновался его лучший друг и надо помочь ему создать клиентуру. Осенью г-н Ларуссель, которого дела часто призывают в Париж, надумает снять там квартиру, невдалеке от Булонского леса, и предложит Марии Кросс в ней поселиться, потому что, по ее словам, она предпочтет умереть, нежели вернуться в таланский дом с рваными коврами и дырявыми портьерами и опять сносить оскорбления бордосцев.
Когда в комнату вошла служанка, то будь доктор и не так слаб, — настолько, что ничто иное, кроме этой слабости, уже не занимало его мысли, — будь он даже полон жизни и сил, никакой внутренний голос не подсказал бы ему, чтобы он подольше глядел на спящую Марию Кросс. Ему не суждено было снова прийти в этот дом, но он этого не знал.
— Вечером я приду опять, — сказал он служанке. — Если она будет неспокойна, дайте ей еще ложку брома. — И так как он шатался и вынужден был держаться за мебель, чтобы не упасть, то в этот единственный раз, уходя от Марии Кросс, не оглянулся.
Он надеялся, что утренняя свежесть всколыхнет в нем кровь, но принужден был остановиться возле крыльца, зубы у него стучали. Как часто пробегал он весь этот сад за несколько секунд, летя навстречу своей любви, а теперь он видит вдалеке ворота и думает, что навряд ли сможет до них дотащиться. Он едва бредет сквозь туман, размышляет, не лучше ли вернуться, у него наверняка не хватит сил дойти до церкви, где он, возможно, нашел бы помощь. Вот наконец и ворота, за их решеткой карета, его карета, и сквозь поднятое стекло он видит застывшее, словно мертвое, лицо Люси Курреж. Он открывает дверцу, валится на жену и, положив голову ей на плечо, теряет сознание.
— Не волнуйся, Робинсон проделает в лаборатории все, что нужно, и будет вести твоих больных... Сейчас он в Талансе, ты знаешь, у кого... Не разговаривай.
Из своей безмерной усталости доктор наблюдает за суетой обеих женщин, догадывается о смысле их шепота. Он не сомневается в том, что серьезно болен, и нисколько не верит их заверениям: «Обыкновенный грипп, но при твоем нынешнем истощении он тебе совсем ни к чему...» Он хочет видеть Раймона, а Раймона никогда нет дома. «Он заходил, когда ты спал, но не захотел тебя будить». На самом деле лейтенант Баск уже три дня тщетно искал Раймона по всему Бордо, в тайну посвятили пока только одного сыщика-любителя: «Мало ли что может быть...»
Через шесть дней Раймон однажды вечером вошел в столовую во время ужина, — исхудавший, с закопченным лицом, с подбитым глазом. Он жадно набросился на еду, и даже девочки не посмели обратиться к нему с вопросами. У бабушки он спросил, где отец.
— Он загрипповал... Ничего страшного, но мы немножко беспокоимся за его сердце. Робинсон сказал, что не надо оставлять его одного. Мы с твоей мамой дежурим возле него ночью.
Раймон заявил, что сегодня его очередь. А когда Баск рискнул заметить: «Тебе бы лучше пойти спать, взгляни на свое лицо...» — он возразил, что совершенно не чувствует усталости, что все это время прекрасно спал.
— Знаете, кроватей в Бордо еще хватает.
Это было сказано таким тоном, что Баск потупил взгляд. Немного спустя доктор, открыв глаза, увидел, что возле него стоит Раймон. Он притянул его к себе и слабым голосом сказал: «От тебя пахнет мускусом... Мне ничего не нужно, ступай спать». Но около полуночи его вырвали из забытья шаги Раймона, ходившего взад-вперед по комнате. Юноша распахнул окно, высунулся и недовольно сказал: «Какая душная ночь...» Влетели мотыльки. Раймон снял пиджак, жилет и воротничок и уселся в кресло; через несколько минут доктор услышал его ровное дыхание. На рассвете доктор проснулся раньше того, кто взялся его оберегать, и удивленно воззрился на сына — голова Раймона свесилась, он не дышал, словно убитый сном. Рукав его рубашки был разорван, обнажая черную от грязи мускулистую руку, на которой выделялась татуировка — такая, какую делают себе моряки.
Вертящаяся дверь маленького бара ни на минуту не останавливалась; вокруг танцующих пар сужалось кольцо столов, а под их ногами, словно шагреневая кожа, сжимался ковер линолеума: в такой тесноте танцы поневоле принимали вертикальное направление. Женщины, сидевшие на банкетках, смеялись, заметив у себя на руках, плотно прижатых к чужим рукам, пунцовый след нечаянной ласки. Женщина, которую звали Глэдис, и ее спутник закутались в меха.
— Так вы еще не идете?
Ларуссель заверил их, что они уйдут, когда все это начнет становиться слишком забавным. Засунув руки в карманы, поводя плечами и выставив вперед живот, он подошел к стойке, взгромоздился на табурет и рассмешил бармена и сидевших рядом с ним молодых людей, похвалившись, что знает рецепт возбуждающего коктейля. Оставшись одна за столиком, Мария отпила шампанского, поставила бокал. Равнодушная к присутствию Раймона, она улыбалась неопределенной улыбкой, поглощенная какой-то неведомой ему страстью, защищенная и отделенная от него всем тем, что накапливается в жизни человека за семнадцать лет. Раймон, нырнув в пучину этих ушедших лет, всплыл на поверхность слепой и оглохший. Пусть в хаосе прошлого ему неотъемлемо принадлежит всего лишь узкая дорожка, по которой он пробежал в густом мраке; принюхиваясь к земле, он шел своей тропой, невзирая на тех, кто встречался ему на пути. Но вдруг он очнулся от грез: сквозь толпу и дым Мария Кросс метнула на него быстрый взгляд и сразу отвернулась. Почему она даже не улыбнется ему? Раймон растерялся: под взглядом этой женщины, после стольких лет, в нем снова ожил подросток, каким он когда-то был, — робкий и неуклюжий от затаенного желания. Сердцеед Курреж, прославленный своей дерзостью, в этот вечер трепетал: с минуты на минуту Мария Кросс могла подняться, исчезнуть — неужели он так и не попытается ничего предпринять? Над ним тяготело роковое предопределение, по которому мы раз и навсегда становимся в глазах женщины лишь соединением произвольно выбранных элементов, и других она знать не желает. Против законов этой химии человек бессилен: когда бы мы с этой женщиной ни столкнулись, она видит в нас именно эти элементы, всегда одни и те же, от которых нам чаще всего хочется отделаться. Это наша беда — наблюдать, как любимое существо у нас на глазах составляет себе наш образ, пренебрегая нашими лучшими добродетелями, но извлекая на свет такую-то слабость, такой-то порок, такой-то смешной недостаток... И до тех, пор, пока она на нас смотрит, она навязывает нам свое видение, вынуждает нас считаться с ее узким представлением. И она никогда не узнает, что в глазах другой, чья привязанность для нас ничего не стоит, наша добродетель лучезарна, наш талант ослепителен, наша сила сверхъестественна, а наше лицо — лицо кумира.
Опять став под взглядом Марии Кросс стыдливым подростком, Курреж перестал помышлять о мести; теперь у него было скромное желание, чтобы этой женщине стали известны его любовные успехи и все его победы с того дня, когда, изгнанный из Таланса, он буквально сразу же был похищен и взят на содержание одной американкой, которая полгода продержала его в «Рице» (семья полагала, что он в Париже готовится к экзаменам в Центральное училище искусств и ремесел). Но ему кажется, что именно это и невозможно, невозможно явиться перед Марией Кросс иным, чем он явился в душной плюшевой гостиной, среди «роскоши и нищеты», в тот день, когда она твердила ему, отвернувшись: «Мне надо побыть одной, Раймон, поймите, я должна остаться одна».