Страница 12 из 17
Подобные разговоры старой женщины еще сильнее, чем письма Галигай, вызывали у Николя желание бежать куда глаза глядят. Он думал о Париже, как преступник, который надеется затеряться там в толпе. Неосторожная Галигай, берясь за перо, забывала всякую сдержанность. Она давала волю своим чувствам; ей и в голову не приходило, что самоконтроль необходим, даже когда сидишь наедине с чистым листом бумаги. А она, умирая от голода и жажды, садилась не за обеденный стол, а за письменный. Он отвечал очень коротко, один раз в два или три дня, но она не испытывала разочарования, поскольку не была избалована знаками внимания с его стороны и никогда не видела с его стороны ничего похожего на нежность. Он рассчитывал, что, вернувшись в Париж, будет одаривать ее этой манной небесной раз в неделю, а ей этого будет хватать. Он, разумеется, был твердо уверен, что сдержит свое обещание. Конечно, сдержит! Он только просил ее немного подождать, дать ему время привыкнуть к ситуации. К тому же он надеялся, что Галигай немного успокоится и, быть может, даже предпочтет товарищеские отношения, нечто вроде студенческой дружбы, спокойный союз. И то, что он, за неимением подходящего слова, называл «процедурой», должно было произойти без пыла, без страсти. Он смотрел на эту «процедуру» абстрактно, как на переливание крови.
Еще пятнадцать дней, десять дней... и он был бы свободен. И тут пришло письмо, всего три наспех нацарапанные строчки: «Наконец все закончилось. Я должна дождаться положения в гроб. Послезавтра я буду в ваших объятиях». Он сидел на кухне перед чашкой кофе. Мать вырвала письмо у него из рук: «Ну вот, умерла. Конечно, рано или поздно это должно было случиться, но так спокойнее. Так для всех будет лучше». А что, он собирается в Париж? Это глупо! Ему просто нужно, не откладывая, попросить отпуск по случаю женитьбы Важно не затягивать с этим делом.
Он ответил ровным голосом, что посмотрит, что ему нужно подумать. Он встал и вышел в пронизываемый солнечными лучами туман. Он шел по широкой Кастильонской дороге, а чувствовал себя запутавшимся в силках. Попытки вырваться на волю казались ему бесполезными. Запах прелой древесины, сожженных листьев и виноградного сусла, щебетание перелетных певчих дроздов, которых не видно, но слышно, — все эти запахи и звуки уходящего сентября, нежно любимые с раннего детства, он воспринимал сейчас словно через тюремную решетку. Если бы смерть была смертью! Если бы она действительно была тем сном, который обещает Церковь в своих поминальных молитвах: «Requiescay in расе — да упокоится он в мире. Господи, даруй усопшим вечный покой...» Но он был не совсем уверен, что в этой молитве речь идет лишь о покое К тому же есть еще и другая молитва: «Et lux perpetua luceat ei»[2]. To есть Вечный Свет: свет и огонь. Он дошел до каштановой рощи, где они с Жилем когда-то собирали белые грибы. Непроизвольно он и сейчас осторожным движением ноги отодвинул сухие листья. Мысли его все время наталкивались на еще жившие в нем принципы христианской веры. Он не видел никакого выхода. Он чувствовал себя пленником, чувствовал, что его что-то держит, что-то не позволит ему просто уйти в небытие.
Ну что же! Он готов нести груз, который сам взвалил себе на плечи! «Горе вам, фарисеи, что налагаете на людей бремена неудобоносимые, а сами и одним перстом своим не дотрагиваетесь до них!» Какое продолжение нужно было бы придумать этому проклятию Господа! Горе нам, взваливающим на себя крест, который сокрушает нас, который нам не по силам, который не может быть нашим крестом. Сколько людей гибнет от нечеловеческой ответственности, которую они по неразумию своему взяли на себя! Как легко приносить себя в жертву на словах, как легко давать обещания! Иди же по жизни с этим ядром, прикованным к твоей ноге. Но даже ядро на ноге каторжника не так тяготит его. О Боже! Эта женщина получит права на его душу, на его тело, будет владеть им днем и ночью до самой смерти, и даже после смерти...
Какую волю она проявила, преодолевая все препятствия! Николя думал о своей матери, поначалу так враждебно к ней настроенной. О матери, которую Галигай покорила настолько, что он теперь и помыслить не мог о том, чтобы снова закрыть перед ней двери рая, куда она уже изготовилась проникнуть. Николя сжал кулаки. Зачем он это сделал? Кто подталкивал его? Жиль? Да, Жиль, Жиль — это живое сплетение из костей и мускулов. Жиль с его агатовыми глазами на высеченном из кремня лице. Но ведь Жиль — для него святы лишь его собственные желания — получил бы все, к чему стремился, и без помощи Галигай... Так в чем же дело? А в том, что он, Николя, всегда нуждался в каком-нибудь идоле, ради которого ему нужно было приносить себя в жертву. Ну и поделом тебе, жертвуй собой до конца, как последний идиот!
Такова была его натура: богатая внутренняя жизнь и глубокое понимание происходящего ничуть не уменьшали его стремления к самопожертвованию. Все будет так, как хочет Галигай: он не станет расставаться с жизнью, пока не состоится бракосочетание, даже пока они не станут по-настоящему мужем и женой, а также пока мать не поселится окончательно и бесповоротно в Бельмонте. К тому же самоубийство без труда можно будет замаскировать под естественную смерть. Он мечтал о каком-нибудь несчастном случае, жертвой которого мог бы стать. Эта мысль успокоила его. Но этот вновь обретенный покой тревожила глухая обида на Жиля. Шагая по осенней дороге, которую они столько раз прошагали вместе в своих матерчатых туфлях, Николя вспоминал долгую историю их дружбы, в которой он всегда оказывался в дураках. И поднимающийся над последними крышами умирающего города дым делал туман вокруг огромного собора еще более густым и непроницаемым.
Он вернулся домой по так называемому проспекту Крепостной Стены и, вдруг услышав обращенный к нему знакомый голос, поднял голову: из окна его собственной комнаты на него смотрел Жиль.
Его привезли из Бордо на автомобиле, и он попросил остановить машину у дома Николя — настолько ему не терпелось увидеть его и все рассказать... Да, конечно, он не поехал на охоту в Балюз. Эти две недели в Бордо были чудесными и одновременно ужасными. Мари задыхалась в больничной палате. Мать сама заставляла ее почаще уходить проветриться. Они встречались в Городском саду, на набережной, где угодно, но только не в его гостиничном номере возле вокзала Сен-Жан. Несколько дней они сопротивлялись искушению: они прекрасно понимали, что, едва они останутся одни... И все же это случилось. Он переживал не меньше, чем Мари. Расставаясь, они оба испытывали стыд. Эти потаенные наслаждения, эти объятия, в то время как в больничной палате мать Мари... Но что поделаешь! За все в ответе счастье, «потому что, должен я тебе сказать, я впервые после акта не испытываю пресыщения, понимаешь? Я чувствую при каждой встрече такую же радость, как будто это в первый раз. Мари относится к этому очень просто: она и не представляла себе, что это могло быть не так... Но я, ты же меня знаешь! Какое открытие, какое чудо!»
Он еще ни разу не взглянул на Николя. Он привык говорить один и говорил только о себе. Молчание Николя было для него привычным и необходимым. Но, очевидно, на этот раз молчание было иным; он смутно почувствовал это и наконец взглянул на друга, который прилег на кровать, отвернувшись лицом к стене. Он взял его обеими руками за волосы, потянул, заставил поднять голову. И только тут все понял.
— Что с тобой? Уж не из-за Галигай ли? Из-за нее? Надеюсь, ты не считаешь, что обязан... Ну да! Я прекрасно понял: речь на самом деле шла о помолвке... Но в то же время... В то же время о помолвке без конкретного срока... Разве нет? Я по-другому и не думал. Неужели ты поверил, что я позволю съесть тебя заживо? Ведь даже если бы речь шла только о ней, и то... Над этим ты не задумывался? Ты думаешь только о себе. А она? Ты станешь просто поджаривать ее на медленном огне. Что ты говоришь? Она умрет, если ты ее бросишь? Перестань! Ей есть куда пойти. Ты можешь не беспокоиться на ее счет. А вот если ты женишься на ней, ты собьешь ее с настоящего пути, испортишь ей жизнь, ведь с папашей Дюберне... теперь, когда он вдовец... Не будь тебя, она, разумеется, сможет выйти за него... На что я намекаю? Послушай, дуралей, об этом все в Дорте болтают. Только ты ничего не знаешь. Заметь, я вовсе не говорю, что у них там что-то такое... ну в общем, что-то серьезное... но что-то есть, тут я готов поклясться: Мари замечала. Ты что, думаешь, он из чистой дружбы предпринял все эти меры, чтобы Бельмонт вернулся к ней? Вовсе нет, твоя мать тебя обманула: деньги принадлежали не Юлии Дюберне. Земли, да! Земли пришли от нее, от Донзаков, а вот капиталы принадлежали папаше Дюберне, который, прикрываясь своим положением банкира, двадцать пять лет занимался ростовщичеством, нещадно собирая дань со всех мелких коммерсантов Дорта. Так что Бельмонт — это его подарок, его личный подарок, понимаешь? Как бы свидетельство его признательности... Да и почему бы нет? Почему не предположить, что Галигай нравится ему. Все женщины имеют свой шанс в сельской местности... И потом, она дает ему советы по многим вопросам... Они беседуют. Он рассказывает, что вычитал в «Ревю де Монд»... Она позволяет ему пребывать в уверенности, что он сохранил рассудок. Так что у тебя есть хороший предлог, даже не предлог, а полновесная причина: ты был введен в заблуждение. Затронута твоя честь. Ты думаешь, уже поздно? Вовсе не поздно. Да и вообще, выбрось из головы, что когда-либо бывает слишком поздно! Слушай! Завтра вечером я на машине отца отвезу тебя в Лангон. Послезавтра утром ты будешь уже в Париже, как раз в тот самый час, когда Галигай, семья и покойница прибудут в Дорт. Из Парижа ты отправишь Галигай хорошо продуманное письмо. Я останусь на месте, чтобы смягчить удар. Твоя мать? Ах да! Мать... Слушай: придумай для нее какой-нибудь предлог; скажи, что тебе надо до женитьбы урегулировать некое дело. Ей ты тоже напишешь... Ах! Ну не будешь же ты жертвовать собой ради того, чтобы доставить удовольствие матери, которую к тому же граф де Камблан все равно через неделю выставил бы за дверь. Можешь мне поверить: мой отец всю жизнь лечил этого старого кабана. Клянусь тебе, он никогда не соглашался делить с кем-либо свое кабанье логово.
2
И вечный свет да светит ему (лат).