Страница 30 из 80
15 июля 1885 г. Энгельс писал старику Беккеру[122]:
"Вы совершенно правы, радикализм изнашивается с необыкновенной быстротой. Собственно, осталось износиться только самому Клемансо. Когда придет его черед, он потеряет целую груду иллюзий, прежде всего ту, что в наши дни можно управлять буржуазной республикой во Франции без того, чтобы красть самим и давать украсть другим"[123].
А доброжелательный Temps все еще сотрясается от неожиданности при каждом новом финансовом скандале!
Маркс и Энгельс долго ждали, что Клемансо не остановится на программе радикализма, - он казался им для этого слишком критическим и решительным, - а станет социалистом. Клемансо действительно не удержался на позиции радикализма (созданного специально для людей, как Herriot), но отошел от нее не к социализму, а к реакции, тем более цинической, что не прикрытой никакими иллюзиями, никакой мистикой
Главным тормозом, помешавшим Клемансо (как и многим другим французским интеллигентам) двинуться от радикализма вперед, был рационализм. Ограниченный, скаредный, плоский рационализм стал давно бессилен против церкви, но зато превратился в надежную броню тупоумия против коммунистической диалектики. О рационализме Клемансо я когда-то писал, надо будет разыскать.[124]
Раковский был, в сущности, моей последней связью со старым революционным поколением. После его капитуляции не осталось никого. Хотя переписка с Рак[овским] прекратилась по цензурным причинам - со времени моей высылки за границу, тем не менее фигура Раковского оставалась как бы символической связью со старыми соратниками. Теперь не осталось никого. Потребность обменяться мыслями, обсудить вопрос сообща давно уж не находит удовлетворения. Приходится вести диалог с газетами, т. е. через газеты с фактами и мнениями. И все же я думаю, что работа, которую я сейчас выполняю - несмотря на ее крайне недостаточный, фрагментарный характер, - является самой важной работой моей жизни, важнее 1917 г., важнее эпохи гражданской войны и пр.
Для ясности я бы сказал так. Не будь меня в 1917 г. в Петербурге, Окт[ябрьская] рев[олюция] произошла бы - при условии наличности и руководства Ленина. Если б в Петербурге не было ни Ленина, ни меня, не было бы и Окт[ябрьской] революции: руководство большевистской партии помешало бы ей совершиться (в этом для меня нет ни малейшего сомнения!). Если б в Петербурге не было Ленина, я вряд ли справился бы с сопротивлением большевистских верхов, борьба с "троцкизмом" (т. е с пролетарской революцией) открылась бы уже с мая 1917 г., исход революции оказался бы под знаком вопроса. Но, повторяю, при наличии Ленина Октябрьская революция все равно привела бы к победе. То же можно сказать в общем и целом о гражданской войне (хотя в первый ее период, особенно в момент утраты Симбирска и Казани, Ленин дрогнул, усомнился, но это было, несомненно, преходящее настроение, в котором он едва ли даже кому признался, кроме меня* [* Надо будет об этом подробнее рассказать ]).
Таким образом, я не могу говорить о незаменимости моей работы даже по отношению к периоду 1917-1921 гг. Но сейчас моя работа в полном смысле слова "незаменима". В этом смысле нет никакого высокомерия. Крушение двух интернационалов поставило проблему, для работы над которой никто из вождей этих интернационалов абсолютно не пригоден. Особенности моей личной судьбы поставили меня лицом к лицу с этой проблемой во всеоружии серьезного опыта. Вооружить революционным методом новое поколение через голову вождей Второго и Третьего Интернационалов - этой задачи сейчас, кроме меня, некому выполнить. И я вполне согласен с Лениным (собственно, с Тургеневым), что самый большой порок - быть старше 55 лет. Мне нужно еще, по меньшей мере, лет 5 непрерывной работы, чтобы обеспечить преемственность.
Spaak[125] стал министром в Бельгии. Жалкий субъект. В прошлом году он приезжал ко мне в Париж "советоваться". Мы подробно (часа два) говорили о положении в бель[гийской] партии. Меня поразила его политическая поверхностность. Так, он раньше совершенно не задумывался о работе в синдикатах. "Да, да, это очень важно!", вынул блокнот и стал записывать. "И это революционный вождь?" - подумал я. В течение беседы Спаак "соглашался" (и записывал). Но в его согласии была нотка, которая вызывала сомнение. Не то чтоб он казался мне неискренним. Наоборот, он приехал с лучшими намерениями: осведомиться и укрепить себя перед борьбой. Но, видимо, мои формулировки пугали его. "Ах, вот как? Это гораздо более серьезно, чем я думал...>
Такая нота звучала во всех его репликах, хотя на словах он и "соглашался". В общем, он показался мне честным "другом народа" из просвещенной буржуазной среды, - не более того. Но именно честным: коррупция вокруг Вандервельде[126] - Анзееле[127] явно отталкивала его... Через некоторое время я получил от него письмо. Профсоюзники требовали закрытия Action[128], грозили расколом с партией, ЦК партии охотно поддавался этому шантажу. Спаак спрашивал совета: уступать или нет? Я ответил, что уступать значило бы совершить политическое харакири. (Еще в беседе я упрекал Спаака за его уступчивость, особенно за поведение на конгрессе партии 1933 (?) г., принявшем решение о "плане", -Спаак и тут "соглашался"...) Action сохранилась: правым, после позорной истории с Кооперативным банком, пришлось временно отступить. Но поведение самого Спаака все время оставалось зыбким, неуверенным, фальшивым... А теперь вот этот "революционный" герой стал министром транспорта в "национальном министерстве". Дрянненький человечишко!
Что для Спаака было решающим: страх перед дальнейшим движением масс или маленькое личное тщеславие (стать "министром"!)? Разница, в конце концов, не велика, ибо оба эти мотива чаще всего дополняют друг друга.
В 1903 г. в Париже в пользу "Искры" ставился спектакль: "На дне" Горького. Пытались поручить роль Н[аталье], - чуть не по моей инициативе: мне казалось, что она хорошо, "искренне" сыграет свою роль. Но ничего не вышло, роль переуступили другой. Я был удивлен и огорчен. Только позже я понял, что Н. не может ни в одной области "играть". Она всегда и при всех условиях - всю жизнь - во всех обстановках (а мы их пережили немало) оставалась сама собою, не дозволяя обстановке влиять на свою внутреннюю жизнь.
Сегодня гуляли - поднимались в гору... Н. устала и неожиданно села, побледневшая, на сухие листья (земля еще сыровата). Она прекрасно ходит и сейчас еще, - не уставая, и походка у нее совсем молодая, как и вся фигура. Но за последние месяцы сердце иногда дает себя знать, она слишком много работает, со страстью (как все, что она делает), и сегодня это сказалось при крутом подъеме в гору. Н. села сразу, видно, что дальше не могла, и улыбнулась виноватой улыбкой. Как мне стало жаль молодости, ее молодости... Из парижской оперы ночью мы бежали, держась за руки, к себе на rue Gassendi, 46, аu pas gymnastique... это было в 1903 году... нам было вдвоем 46 лет, -Н. была, пожалуй, неутомимее. Однажды мы целой группой гуляли где-то на окраине Парижа, подошли к мосту. Крутой цементный бык спускался с большой высоты. Два небольших мальчика перелезли на быка через парапет моста и смотрели сверху на прохожих. Н. неожиданно подошла к ним по крутому и гладкому скату быка. Я обомлел. Мне казалось, что подняться невозможно. Но она шла на высоких каблуках своей гармоничной походкой, с улыбкой на лице, обращенном к мальчикам. Те с интересом ждали ее. Мы все остановились в волнении. Не глядя на нас, Н. поднялась вверх, поговорила с детьми и так же спустилась, не сделав, на вид, ни одного лишнего усилия и ни одного неверного движения... Была весна, и так же ярко светило солнце, как и сегодня, когда Н. неожиданно села в траву...
"Против этого нет сейчас никаких средств"[129], - писал Энгельс о старости и смерти. По этой неумолимой дуге, меж рождением и могилой, располагаются все события и переживания жизни. Эта дуга и составляет жизнь. Без этой дуги не было бы не только старости, но и юности. Старость "нужна", потому что в ней опыт и мудрость. Молодость, в конце концов, потому так и прекрасна, что есть старость и смерть. Может быть, все эти мысли оттого, что TSF передает Gotterdammering Вагнера[130].