Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 108

Я понимала, что меня и таких, как я, накалывают: аванс за пьесу не может быть сто долларов даже в племени мумба-юмба. Но доллары были реальные, и я, совсем как героиня всё тех же «Детей подземелья», думала о том, сколько фруктов куплю на них детям. Договор был заключён.

В сентябре, как было условлено, я сдала пьесу, которая называлась «По дороге к себе», и директор Театра Ермоловой самолично отправил пьесу американцу. А дальше — тишина.

К этому времени славистка из штата Огайо Мелисса Смит уже перевела на английский мою пьесу «Уравнение с двумя известными», и её где-то в Америке поставили и прислали мне статьи из местной прессы, которая страшно умилялась тому, что у женщин в России тоже проблемы с абортами. Это напоминало, как одного нашего эмигранта спросили в Париже: «Сколько длится беременность у советских женщин?», и он шустро ответил: «Два года».

Наши с Мелиссой интересы по завоеванию англоговорящего театрального рынка совпадали, она перевела «По дороге к себе» и отправила в тот самый чикагский театр. Из театра ответили, что такой человек действительно раньше у них работал, но уволился, поскольку один из его сценариев приняли к работе в Голливуде, а о конкурсе «Новые голоса из России» в театре ничего не известно.

Толпы западных детей лейтенанта Шмидта приезжали тогда в Россию за идеями самого широкого, в том числе и драматургического, профиля. А потом ко мне пришёл парень из французского министерства культуры. И несколько часов объяснял, как Всероссийское агентство авторских прав нарушает мои права. На десерт я показала ему договор с американцем. Я никогда не видела, чтобы сухая деловая бумажка производила на человека такое впечатление.

Он читал её и падал от хохота на диван. Потом вставал, вытирал слёзы и спрашивал: «Вы это действительно подписали?». Получив подтверждение, снова падал от хохота. И так несколько раз подряд.

Кто-то дал мне заполнить очередную анкету, где я расписала всё как есть. Анкета оказалась из туманной организации «Кембриджский библиографический центр» и изыскивала публику для раздачи золотых медалей за «Вклад в культуру XX века». Конечно, я им подошла, как и некоторые другие, результатом чего было письмо о присуждении мне пресловутой «Золотой медали Кембриджского библиографического центра». Которую я при особом желании могу выкупить за солидную сумму в фунтах.

Нам тогда ещё не приходило в голову, что тиснёные бумаги с солидными печатями могут быть остроумным мошенничеством расторопных англичан. И птицы покрупнее давали телевидению интервью, помахивая золотистым бланком, а я повесила его в туалете, оформленном сыновьями подобными приметами времени — листовками с коммунистическими воззваниями, талонами на водку и объявлениями об интимных услугах.

Следующим пришло письмо из Франции, оно почему-то утверждало, что я попала в список «успешных женщин мира». Я читала его, сидя в квартире, выполненной в стиле «честная бедность», в кошельке, сердце и списке перспектив было совершенно пусто. Семья кормилась на мои статьи и работу по организации каравана культуры. Театры не платили денег. Пётр и Павел вылетели из лицея за аморальное поведение. Брак был разрушен, а сексуальная жизнь не выстраивалась. Феминистки не любили и боялись, авангардисты презирали за то, что состою в Союзе писателей (куда, когда я стала членом приёмной комиссии, все через меня просовывались), солидные писатели избегали за дружбу с авангардистами и обижались за откровенные оценки в прессе, друзья из драматургической лаборатории потихоньку предавали. Так что я долго не могла взять в толк, что французы имели в виду.



Поэт Владимир Тучков, пребывая в должности журналиста солидной тогда газеты «Вечерний клуб», сделал со мной интервью, озаглавленное: «Сегодняшний шестидесятник — это гражданин начальник». Распалённая некорректным поведением старших товарищей, дорвавшихся до печатных площадей и перекрывших кислород нашему поколению почище коммунистов, я в очередной раз высказала всё, что думала.

Удивительное дело, я честно расставляла акценты, а вокруг твердили, что это эпатаж с целью грамотно построить карьеру. Я утверждала, что шестидесятники, не выдавившие из себя по капле раба (а я-то их видела не по телевизору, а на заседаниях и делёжках пирога), активно душат свою смену. А мне намекали, что я озвучиваю чью-то интригу. Я говорила, что матерный ширпотреб, завоевавший сценические площадки, пройдёт как пена, а меня обвиняли в зависти. Я намекала на кризис мужской цивилизации, а мне отвечали «Ты, наверное, хочешь в думу!», хотя тогда профессиональная политика казалась мне трудной и неинтересной. Особо дулись шестидесятники, назначившие себя моими учителями и первооткрывателями, хотя, кроме Афанасия Салынского, мне никто никогда реально не помогал.

После изгнания мужа в доме начали появляться мужчины. Это были приятели, поклонники, деловые партнеры. Их стало больше, потому что гости мужского пола ранили Сашино самолюбие. А тут двери распахнулись, мужики потекли бурными потоками. Новые ноты привносил и мой новый статус, и то, что, несмотря на депрессию, я словно сбросила груз семнадцати лет брака. Я превратилась в ту самую разгульную восемнадцатилетнюю хозяйку арбатского салона, которой вышла замуж, ощутила себя очень молодой, очень свободной, очень привлекательной и очень любящей жизнь.

Несмотря на сексуальные проблемы и неспособность влюбиться, я понимала, что жизнь прекрасна и в каком-то смысле она только начинается. Разрыв, устроенный моими руками, переживался не легко. Но, даже если бы мы, не дай бог, помирились, я уже не была способна к прошлым отношениям. Я внутренне разжалась, как пружина, и начала занимать больше места в психологическом пространстве дома.

Я покрасилась в истошную блондинку (как в десятом классе), а это (кто пробовал — знает) совершенно перекроило образ. Мужчины, не смевшие прежде и подойти, начали через улицу кричать: «Дэвушка, пойдём покушаем в ресторане!»; а знающие не один год вдруг начали лепить фразочки типа: «Зачем тебе загружать умным свою хорошенькую головку?!». Я прониклась глубоким сочувствием к блондинкам, но нещадно эксплуатировала их образ, почему-то позволявший снять львиную долю ответственности и напряжения.

Сыновья долго воспринимали мужчин, появляющихся в доме, как существ, с которыми в моей жизни может быть связано что-то половое и матримониальное. Подсознательно они ждали, что мы помиримся. Налетая на подобное отношение, гости мужского пола, в том числе и те, что в мыслях не имели видов на меня, начинали к сыновьям подлизываться. Выглядело это запредельно. Взрослые дядьки являлись с бутылкой, подпаивали пятнадцатилетних Петра и Павла и изо всех сил вели с ними сальные разговоры. Поскольку бывший муж не пил в принципе, а на язык был благочестив как институтка (это я могла запустить в него десятиэтажным матом, он же за весь брак ни разу не назвал меня даже дурой), сыновья наблюдали за гостями как орнитологи за диковинными птицами, считали их полными идиотами и совершенно не врубались, что такими способами их принимают в мужское братство.

Пришёл июнь, а с ним и драматургический фестиваль, переселившийся из комсомольского дома отдыха в имение Станиславского по имени Любимовка. Имение пребывало в состоянии вороньей слободки, постройки, за исключением оборудованных под актёрский дом отдыха, ещё недавно работали барачными коммуналками. Люди были выселены, но разгромленные комнаты остатками скарба ещё рассказывали истории о них, будя к драматургическим изыскам.

Ещё царило общее опьянение свободой, ради него забывались прошлые обиды. Ещё казалось, что на смену идеологической конъюнктуре придут и воцарятся настоящие тексты. Ещё думалось, что тётеньки-хозяйки семинара глубоко раскаялись в службе коммунистическому режиму, что дяденьки мэтры приехали сюда не для того, чтобы подправить собственное здоровье, а чтобы ставить на ноги молодых, что молодые режиссеры изнемогают от желания ставить пьесы своих сверстников, а не прогибаются под хозяевами, чтоб дали поставить хоть что-нибудь. Все разговаривали цитатами из фильма «Покаяние» и искренне поддерживали атмосферу праздника. Шёл 1992 год…