Страница 42 из 46
Если приехать в Нибира, там их называют «синие птицы из Нибира», если приехать в Сэконотаки, там они называются «синие птицы из Сэконотаки».
Рядом с мелководьем, к которому я спускался, жила одна синяя птица. Услышав непрекращающееся кваканье лягушек, я тотчас же устремился к воде. И вдруг лягушачья музыка прекратилась. Я сел на корточки, повернувшись лицом в заранее определенную сторону. Через некоторое время они вновь запели. Здесь было особенно много лягушек. Их голоса разносились над рекой и возвращались эхом. Они звучали издалека, словно бы их приносил ветер. Звук поднимался на гребнях волн рядом с берегом и достигал наивысшей точки прямо у моих ног. Передача звука была еле уловимой, словно перед моими глазами беспрерывно рождалось и покачивалось какое-то видение. Наука говорит, что первые живые существа, которые обладали на земле голосом, родились в каменный век, это были амфибии. Какое-то возвышенное чувство возникает в душе, когда слушаешь первый хор жизни, звучавший на земле. И правда, подобная музыка заставляет дрожать сердца слушающих ее, наполняет грудь радостью и, наконец, вызывает слезы на глазах.
Прямо у моих ног сидел один самец. Он дрейфовал по волнам хорового пения, с определенными интервалами времени его горло начинало вибрировать. Я искал глазами его самку. Отделенная от него потоком воды, на расстоянии не больше тридцати сантиметров, под камнем тихо устроилась лягушка. Скорее всего, это и была она. Я наблюдал за ними какое-то время и заметил, что каждый раз, когда поет самец, она вторила ему «гэ-гэ» голосом, полным удовлетворения. А голос самца становился все звонче. Он пел с полной отдачей так, что звук отзывался даже в моей груди. Через некоторое время я опять внезапно обнаружил его голос в хоровом ритме. Пение становилось все громче. Самка продолжала отвечать «гэ-гэ». Однако оттого, что голос ее не модулировал, пение казалось более спокойным по сравнению со страстным пением самца. Теперь что-то должно было произойти. Я ждал, когда настанет этот момент. И, как я и предполагал, страстное пение самца прервалось, он спустился с камня и поплыл по воде. Более проникновенной сцены мне не приходилось видеть. Он плыл в поисках самки, напоминая ребенка, который нашел маму и бросается к ней со слезами. Он пел «гё-гё-гё-гё», плывя ей навстречу. Есть ли более трогательное ухаживание, чем это! Они словно демонстрировали мне свои чувства.
Конечно же, он благополучно добрался до того места, где ждала его самка. Они спарились. В свежем чистом потоке. — Однако самым красивым в их страсти было то, как самец плывет навстречу самке. И на этом свете существует такая красота! — подумал я и погрузился в звуки лягушачьего пения, от которого покачивались волны на отмели.
БЕСПЕЧНЫЙ БОЛЬНОЙ
1
Ёсида был болен туберкулезом. С первыми же холодами поднялась высокая температура и начался нестерпимый кашель. Когда он кашлял, ему казалось, что все в груди переворачивается. За какие-то четыре или пять дней от него остались лишь кожа да кости. Потом он уже не кашлял. Не потому, что кашель прошел, просто мышцы живота так уставали, что он больше не мог кашлять. А стоило хоть один раз кашлянуть, как сердце начинало бешено колотиться, и пока оно не успокаивалось, ему бывало очень плохо. Он переставал кашлять потому, что ослаб, лишился сил, которые еще были в начале болезни. Дышать было все труднее, поэтому приходилось делать частые и неглубокие вздохи.
До того, как болезнь обострилась, Ёсида считал, что у него обычный эпидемический грипп. Он инстинктивно пытался избежать правды, вновь и вновь говорил себе: «Завтра должно быть лучше», однако обманывался в своих ожиданиях, напрасно терпел, откладывая визит к врачу со дня на день, бегал в уборную, когда становилось тяжело дышать. А когда он решился наконец позвать врача, он уже был худой как щепка, с впалыми щеками, еле двигался. За два-три дня в постели на его теле даже появились следы, напоминающие пролежни. Он то и дело повторял: «Вот так», «Вот так», а потом ослабевшим голосом начинал жаловаться: «Как тяжело, как плохо». Каждую ночь это томление, возникающее непонятно откуда, изматывало и без того ослабевшие нервы Ёсида.
Никогда прежде такого с ним не случалось, он мучительно пытался отыскать причину этого беспокойства. Возможно, он так ослаб от повышенного сердцебиения, или это было обычным проявлением болезни, или его чувствительная нервная система заставляла его переживать эти муки. — Ёсида почти не мог двигаться, дышал с трудом, сохраняя по возможности неподвижное положение, которое, как он полагал, со стороны выглядит чопорным. Он спрашивал себя, что будет с ним, если что-то неожиданно нарушит это равновесие. Ёсида серьезно размышлял над тем, что один или два раза в жизни ему придется столкнуться с серьезным землетрясением или пожаром. Ёсида понимал необходимость непрекращающихся усилий, чтобы продолжать жить дальше в таком состоянии. Если у него вдруг появится тень сомнения, как у канатоходца, то ему суждено тут же упасть в бездну глубокого страдания. Однако сколько бы он об этом ни думал, никак не мог найти решения задачи из-за отсутствия необходимых знаний. Ведь чтобы разобраться в причине тревоги, или хотя бы для того, чтобы рассудить, что так, а что не так, ему все равно не оставалось ничего иного, как исходить из собственного чувства тревоги. Естественно предположить, что в результате он пришел бы к тому, что окончательно перестал понимать, что происходит. Однако Ёсида даже в таком состоянии вряд ли мог просто примириться, отчего его муки с каждым днем лишь умножались.
Ёсида также мучило то, что у этой тревоги были последствия. Кто-то должен был сходить за врачом, и кто-то должен был сидеть ночью у его постели. Ему было тяжело попросить человека, закончившего свой рабочий день и собиравшегося уже ко сну, сходить за врачом, жившим в половине ри от его дома по проселочной дороге. Или же попросить мать, которой уже было за шестьдесят, посидеть ночью у его постели. Когда наступал момент и Ёсида намеревался решительно попросить об этом, он сталкивался с вопросом: как заставить непонятливую мать понять всю тяжесть его положения? — Нет, даже если он сможет ей об этом сказать, мать примет это со свойственным ей спокойствием, а человек, которого он попросит сходить за врачом, возьмется за поручение с большой неохотой, и тогда страдания Ёсида окажутся напрасными, как попытка сдвинуть высокую гору с места пустыми фантазиями. — Но все же, почему появляется эта тревога? А точнее, почему тревога влечет за собой тревогу? Он думал о том, что все уже заснули и вряд ли найдется кто-то, чтобы вызвать ему врача, а также о том, что заснула его мама, и он остался один на один с долгими одинокими ночными часами, а еще о том, что если в ночи его непонятная тревога обретет хоть какую-нибудь форму, он не сможет больше ничего сделать. Поэтому, закрывая глаза, он спрашивал себя: «Терпеть или попросить?», понимая, что кроме этого выбора у него нет иного решения. Даже если он сможет почувствовать в себе, хотя бы неясно, другое решение, в том безвыходном положении, в котором оказалось и его тело, и его душа, ему будет еще труднее отказаться от своего заблуждения, и в результате страдания, связывающие его по рукам и ногам, будут лишь множиться. В конце концов, он не сможет терпеть эти страдания и примет окончательное решение: «Чем так мучаться, лучше сказать». Однако в этот самый момент его охватит чувство безысходности, и беспечное существование матери, садящей подле, будет выводить его из себя. «Она так близко, почему же я не могу сделать так, чтобы она меня поняла». Ёсида захочется извлечь свою боль из груди и швырнуть ей в лицо, чтоб только избавиться от своего раздражения.
Однако, в конце концов, и это сведется к жалобам, слабым и трусливым: «Как тяжело, как плохо!». Если задуматься, это будет не столько слабостью, сколько подсознательным желанием человека, оказавшегося в безвыходном положении, обратить на себя внимание, когда что-то случится посреди ночи. Ему неизбежно останется терпеть бессонные и одинокие ночи.