Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 93 из 97



- Босиком пришел ко мне в редакцию, а на ногах - цыпки. Вы представляете? Цыпки в кровь. Знаете, что такое цыпки? - и весело смотрел на Любашу и Русика. Нет, они впервые слышат это странное слово - цыпки. Арон Маркович понял это по их глазенкам. Сказал: - Ну и хорошо, что не знаете. Вам бы многое не следовало знать. Не знать, что такое война. Это главное.

Щелкнул замок входной двери.

- Это папа, - оповестил Руслан.

Герцович встал: сухонький лысый старик с мелкой дрожью в пальцах. "Волнуется", - решила Елена Ивановна. Он обнял Глебова, они расцеловались. Сказал негромко, рассматривая в упор Емельяна:

- Ну, не узнал бы я тебя, Емельян. Нет, не узнал бы.

- Да ведь вы тоже, Арон Маркович, изменились. Сколько лет не виделись?

- Много, Емельян. И каких лет! Недаром в войну год за три считали… А я тут рассказывал, каким был ты отроком. Не верят. И про Дениса Дидро тоже не верят.

Ребята ушли во вторую комнату, Елена Ивановна в кухню - ужин готовить. А они остались вдвоем, сидели, разговаривали. Емельян рассказал, что произошло в электричке на самом деле. Герцович сокрушенно кивал головой: он верил ему, а не фельетонистам. Да, он так и предполагал. Вздыхал часто, глубоко, сокрушенно, глядя мимо Емельяна печальными, с желтой поволокой глазами. Рукам не находил места. Тогда Глебов сказал:

- Но об этом хватит. Лучше расскажите вы, как поживаете? Как дети - Моня, Фрида?

- Живем вместе и врозь. А у вас здесь можно закурить? - попросил Герцович. Он сильно волновался, и Глебов это видел, сказал:

- Пожалуйста, ради бога. Помню, вы раньше много курили, папиросу за папиросой. - Поставил на стол пепельницу.

- Курил. Теперь меньше… Так вот, ты спросил о детях, а это самый для меня больной вопрос. Мы стали чужие. Не понимаем друг друга. На разных языках разговариваем и потому больше молчим. Я у сына живу. Он режиссер в театре на Волхонке. Ставит спектакли, на которые я не хожу. Спросишь, почему? Я их не понимаю. Они меня не то что не трогают - раздражают и возмущают. Это не искусство, Емельян. Не знаю, как ты находишь, а я считаю, что это не искусство. Фиглярство. И называется оно знаешь как? Новая интерпретация. А что в ней нового? Что актеры играют самих себя? Да-да, не образы, типы, характеры, созданные драматургом, а самих себя. Толстой есть Толстой, а Чехов есть Чехов. И я хочу видеть то, что они когда-то создали, их эпоху, а не то, как их подправил мой сын. Ты со мной не согласен? Может, я стар и не способен понять…

- Согласен, Арон Маркович, ой как согласен. Такое искусство не понимают и не принимают не только зрители вашего поколения. Его не принимает и молодежь, здоровая трудовая молодежь. Студенты.

- Да, да, - задумчиво-отрешенно проговорил Герцович. - Но у них есть свой зритель. И много. Билеты проданы за месяц вперед.

- Вас это удивляет? - Глебов внимательно посмотрел на Герцовича.

- И тревожит, - глухо отозвался Арон Маркович.

- Реклама. Этот театр рекламируется на всех перекрестках. Люди идут из любопытства. Я как-то проходил мимо. Вижу, прямо на улице за столиком сидят две мини-девицы и зазывают. Записывают на очередь в театр.

- Да, да, реклама - великое дело. Своего рода искусство, которым владеют далеко не все, - сказал Герцович.



Елена Ивановна накрыла стол. Разговор продолжался и за чаем. Емельян спросил о дочери Фриде. Арон Маркович ответил без особого энтузиазма:

- Ничего. Домохозяйка. Внучат моих воспитывает. Их трое. Старший - от первого брака - уже студент. Младшие - школьники, две девчонки, вроде твоих. Зять - крупный ученый, в кибернетике заправляет. Захаркин Ермолай Авдеевич. Может, слышал? Нет? Величина, светило.

Емельян, присматриваясь к Герцовичу, вдруг подумал, как мало изменился этот человек. Не внешне, разумеется. Все такой же прямой, угловатый, или, как теперь называют, негибкий, железобетонный. Он был искренне рад встрече. Вспомнил недавний разговор у Климова, хотел было сказать о Белле Солодовниковой - Петровой-Климовой, да воздержался, сказал о другом:

- А я сегодня Якова Робермана вспоминал.

- Да, да, честный был человек, редкий, - проговорил Герцович с грустью. - А сын у него - тот еще тип. После войны махнул в Израиль, теперь обосновался в Латинской Америке. Издает сионистский журнальчик, который переводится на русский язык "унитаз".

- Ничего себе названьице, не за столом будь сказано, - заметила молчавшая до сих пор Елена Ивановна.

- А ведь тоже небось в целях рекламы придумал такое, - сказал Емельян.

- Да, наверно, - согласился Герцович. - Но представьте себе - название вполне соответствует содержанию. Это тот унитаз, в котором забыли спустить воду. Еще похлеще парижской "Русской мысли", которую редактирует некто Водов, он же Вассерман. Прошлым летом приезжал в Москву как турист.

- Вассерман? - уточнил Глебов.

- Да нет, Роберман. Альфонсо Роберман, Заходил ко мне. Приглашал перебраться к нему за океан. Насовсем. А что я там забыл? Нет, вы скажите - почему я должен туда ехать? Почему? Обещал рай, славу и всякие блага. А какую славу? А вот какую: я должен написать для его "унитаза" о лагерях нечто вроде Солженицына, ему нужен тираж, бизнес. Он на мне хотел заработать. Между прочим, и Яков Шарет, тот, что проработал всего лишь один месяц в израильском посольстве в Москве, тоже предлагал мне писать мемуары, которые будут изданы на Западе. Ты не слышал о Шарете? Как же, в "Правде" сообщалось, как этого дипломата выдворили из СССР за шпионскую деятельность. Я сказал и тому и другому: хватит, больно много таких писак расплодилось. Я не стану поливать грязью Советскую власть. Сейчас это модно: все чернить - коллективизацию, индустриализацию. Одно хаить, другое реабилитировать. Реабилитируют кулачество, троцкистов и всякую дрянь. А вы думаете, без колхозов мы бы смогли создать индустрию, без которой невозможно было бы разбить Гитлера? А разве без ликвидации кулачества можно было бы создать колхоз? Ты, Емельян, на собственной шкуре испытал, что такое кулак.

- Да шкуру-то, к счастью, не задели: в темноте да в спешке промазали, - улыбнулся Емельян, а Герцович с каждым словом оживлялся, карие с желтизной глаза его загорались, голос крепчал:

- Я уже не говорю о троцкизме, о котором нынешние историки пишут так, будто его совсем и не было, будто троцкизм - выдумки Сталина. Будто Ленин никогда не боролся с троцкизмом. Нет, неправда. Это о Троцком Владимир Ильич говорил, что его недостаточно вывести на свежую воду, с ним нужно бороться. Ты, Емельян, не знаешь - ребенком еще был. А я-то хорошо помню и знаю, что такое Лев Троцкий и чего он хотел. Он рвался в диктаторы. Рассчитывал руками желторотых юнцов разделаться с коммунистами. Это не кто-нибудь, а он придумал "теории" о борьбе поколений, о перерождении старых большевистских кадров. Я помню его слова о том, что якобы барометром для партии является учащаяся молодежь. И теперь находятся люди - не только там, за рубежом, а и у нас, - которые повторяют эти приемчики Троцкого.

- К сожалению, вы правы - есть такие, - вздохнул Емельян. Герцович высказывал его мысли, и это радовало. Хотелось сказать: я их знаю. Но Герцович продолжал:

- Троцкий расставлял свои кадры в армии. И если б Сталин вовремя не разглядел его - что бы было? Кошмар похлеще гитлеризма. Я-то знаю. Пускай там что угодно говорят историки, а я знаю: между сионизмом и троцкизмом дорожка прямехонькая, хорошо протоптанная. На чем они сходились? На жажде владеть миром.

- И на ненависти к коммунизму, - вставил Емельян.

- Троцкий был сионист, и его так называемая "партия" - прямая ветвь сионизма, - продолжал Герцович. - Об этом не принято говорить. И вообще, о сионизме почему-то вслух не говорят. А я вам так скажу - самый опасный враг тот, с которым не борются. Я прямой человек, но я честный человек. И когда я прочитал эти мерзкие фельетоны о тебе, я все понял. Я знаю, откуда дует ветер. Ты бросил камень в муравейник. У вас на заводе работал Алик Маринин, теперь он на телевидение ушел. Туда ему и дорога. Это пустой человек. Для него нет ничего святого. И Гризул, скажу тебе, тоже не клад. Ты его знаешь, и я его знаю. Фразер. О Поповине и говорить нечего. Заурядный жулик и аферист. Они считают себя интеллектуалами, а меня объявили маразматиком и ортодоксом. Я - не от мира сего, они - от мира сего. Ну-ну, пускай. Будущее покажет. Они сеют ветер… Ох как они прогадают! И я знаю ту лужу, в которую они сядут. Может, я не увижу ту бурю, я человек старый, свое прожил. Ты увидишь и вспомнишь тогда Арона. Одно жалко - внуков. Заморочат они им головы, вот что обидно. А тебя я не хочу утешать - ты не нуждаешься в утешении, и я не проповедник. Одно скажу - держись. Верь в себя и в свою правоту.