Страница 52 из 55
- Доброго здоровья, Васильевич. Ай не признал?
Старик вышел за калитку:
- Здравствуй, Марфа. Как не узнать тебя. Ты все молодеешь. А грибов-то сколько! Смотри-ка, нонче грибное лето выдалось. - Кивнул на скамеечку возле калитки: - Сядь, отдохни. Расскажи, как живешь.
Марфа поставила возле забора корзину, присела на скамейку рядом с Афанасием Васильевичем, оперлась на посошок. Когда-то они были. соседи, и в молодости Рожнов ухаживал за старшей Марфиной сестрой - Александрой. Ухаживать ухаживал, да женился на другой, из соседней деревни. А ежели откровенно говорить, так младшая - вот эта самая Марфа - тогда ему больше нравилась. Только больно молода была. Совсем девчонка. А теперь вот и она старуха. Так-то расправляется жизнь с человеком.
- Как живу, спрашиваешь? - сказала Марфа в пространство и выпрямилась. - По-всякому живу. Только похвалиться особенно нечем…
- Живешь-то одна или с сынами?
- То-то и оно: в своем доме живу. С младшим сыном. Растила его. Ничего, хороший хлопец был. И в армии служил справно, награды получал. Почет ему был. Ну, вернулся домой, женился. Не наша, не словенская. Из города привез. И где только такую откопал! Окрутила, охмурила хлопца. Сестрой милосердной работает в сельской больнице. А мне от ее милосердия хоть на целину убегай, житья никакого нет. Когда ухаживал, уж какой голубкой прикидывалась, а поженились - и все вверх дном опрокинулось. Коготки свои выпустила, и слова ей не скажи. Все фырчит и никакого уважения. Уж ладно бы ко мне, я свекровь. Так и к мужу без уважения, кричит на него, как на батрака. А он что, он, как телок, глаза отведет да помалкивает. Раньше, в старину, ты ж сам знаешь, жен били. И потому послушание было и порядок в дому. Разве не так?
- Не знаю. Лично мне не приходилось. Пальцем не тронул покойницу, царство ей небесное.
- Ты не бил, а другие били. Хоть моего возьми: придет домой пьяный - бьет. Трезвый - тоже бьет. А теперь попробуй тронь ее - тут и сельсовет, и милиция, и суд. Набаловали, вот они и бегают от дома. А куда бегают, известно: за чужими штанами.
- Что-то не так, Марфа, не дело ты говоришь, - возразил старик. - Как раньше жили - не вспоминай и не жалей. Плохо жили мужики. Это тебе каждый скажет.
- Оно конечно, теперь лучше, что говорить. Я только про невестку баю, - согласилась Марфа.
- А невестки - они тоже люди, и всякие среди них есть. Раньше тоже иные за чужими штанами бегали. Это жизнь, и никуда от нее не денешься. Главное, чтоб согласие было промеж всех. Тогда, само собой, придет и мир, и порядок. А без согласия что ж получается: невестка слово скажет, а свекровь - два. Да небось поучать норовишь: это не так, то не этак. А она ведь тоже человек, свой ум имеет, и, может, не твоему ровня, потому как мы с тобой необразованные…
- Ну и что, что необразованные, - бойко возразила Марфа, и лицо ее стало суровым. - Выходит, что мы, старые, без понятиев. Ты к тому баишь, что ли?
- Понятия разные: у нас свои, а у них свои. И каждый живет по своему разумению.
- А на что мне ее разумение? У меня своего хватает. Только я ж ему мать, сыну-то своему, чай, родная мать. И меня он уважать должон, а не волком глядеть. Я ж с ним и совсем не ссорилась. И про нее, про невестку, тоже ничего такого не сказала. Разве что потаскухой назвала. Ну так и что с того, - я ж не чужой ей человек.
Афанасий Васильевич заливисто расхохотался, приговаривая:
- Вот так Марфа, ну и баба: ничего обидного невестке не сказала - только этой самой… обозвала…
Марфа поняла, что поддержки ей тут не найти, обиделась. Помолчала, насупившись. Спросила приличия ради:
- Ну, а ты как живешь? Говорят, квартирант у тебя?
- Хозяин. Наследник мой.
- Это как же так? Я что-то не пойму.
- А так и понимай. Я свое отслужил. Ноги мои отказывают. Государство пенсию положило. Вот на днях собираюсь к сыну, к Степану. И наверное, уже насовсем. Тоже с невесткой придется сосуществовать. Да я человек смирный, в их дела не вмешиваюсь. И не перечу. Велит перед сном ноги мыть - мою. Хоть они и чистые. Потому как в чужой монастырь со своей молитвой не ходят.
- А дом, значит, ему?
- Значит, ему… - Он понимал ход мыслей Марфы и сердился.
- И за сколько же? - спросила она после натянутой паузы.
- Что за сколько?
- Дом-то?
Афанасий Васильевич хотел было ответить так, как есть на самом деле, мол, ни за сколько, даром оставляю. Но решил поддразнить соседку:
- За десять тысяч.
- Десять тысяч! - изумленно протянула Марфа. - Да откуда ж у него такие деньги?
- Отец дал. Он у него большой начальник. Лопатой деньгу загребает.
- Да ты шутишь небось. Дом-то и половины не стоит
- Это как на него смотреть. Другой бы его, может, и даром не взял. А наследнику моему он позарез нужен,
- И куда ж ты столько денег будешь девать? - всерьез поинтересовалась Марфа.
- Половину невестке отдам, чтоб, значит, задобрить ее, а другую половину подарю наследнику моему, чтоб, значит, лес хорошо берег.
- А-а-а, - сообразила Марфа, - выходит, за пять тысяч. И то скажу тебе - добрая цена.
Так и понесла она на село весть о том, что Рожнов-то дом свой продал за пять тысяч! Старый дом, а такие деньги получил. Вот повезло человеку. Пять тысяч! Насчет невестки он, пожалуй, пошутил. А может, и правда - отдаст. Жить-то у них будет, на всем готовом. Вот и плати. А то как же? Бесплатно ты никому не нужен.
А старик перешел на скамеечку к дому, что под сиренью, сидел и посмеивался, представляя, как Марфа рассказывает бабам новость. Пусть посудачат.
Вскоре возвратился из города и Ярослав. Судили Пашку Сойкина.
- Ну и чем кончилось? - был первый вопрос старика.
- Присудили шестьдесят восемь рублей. В общем, Пташке на сей раз не удалось ускользнуть.
Старик задумался.
- Может, присмиреет. И другим наука… Обедать будешь?
- Нет. В городе перекусил.
Ярослав пошел в сад, сорвал антоновское яблоко. Аппетитно хрустел им, сочным и ароматным.
Короткий день тихо догорал. С востока медленно поднималась огромная, во весь горизонт синяя туча. Дошла верхним краем почти до зенита и остановилась, словно дальше ей что-то преградило дорогу. Две старые лиственницы у родника, прозрачно-желтые, шелковистые, красиво рисовались на фоне угрюмой синевы тучи. Глядя на них, Ярослав представил себе, как красива сейчас березовая роща, что возле Белого пруда. Больше всех времен года он любил осень с ее яркой пестротой красок. Ему захотелось написать освещенную предвечерним солнцем багряно-золотистую рощу на фоне зловещей синей тучи, охватившей полнеба. Он взял этюдник и, сказав Афанасию Васильевичу, что идет писать к Белому пруду, направился к калитке. Лель - за ним, торопливо обогнал Ярослава и остановился у самой калитки, преградив ему путь. Лель любил гулять с Ярославом по лесу и прежде, когда Ярослав собирался уходить, вот так же, опережая его, подходил к калитке и терпеливо ждал: возьмет или не возьмет. Ярослав, когда брал с собой собаку, говорил всегда одну и ту же фразу: "Пойдем, Лель". И пес дрожал от нетерпения и радости. Когда же Ярослав говорил: "Нет, нет, ты будешь дома", - Лель с поникшей головой отходил от калитки. На этот раз Ярослав сказал:
- Нет, нет, Лель, оставайся дома.
Но пес не опустил голову и не отошел от калитки. Он продолжал сидеть на месте, преграждая путь, просяще скулил и смотрел на Ярослава с такой мольбой, что даже Афанасий Васильевич сказал:
- Ну возьми его, снизойди. Вишь, как любит тебя.
- Не могу: он будет мне мешать, - ответил Ярослав. - А потом, отменять решение - значит портить собаку. Сказал "нет", значит нельзя. Ну, пусти меня, Лель, уйди.
Лель нехотя уступил дорогу, вздохнул как-то совсем не по-собачьи, лег на крыльце и украдкой, приоткрывая один глаз, посматривал вслед Ярославу.
Когда Ярослав поднялся на косогор, перед ним открылась совершенно сказочная картина. Березовая роща контрастно сияла на фоне тучи, по которой белым дымом плыли низкие облака, отчего небо приобретало зловещий, тревожный вид. Но не это было главным и неожиданным: через весь небосвод по синему простору тучи взметнулась необыкновенно яркая, переливчатая радуга, как царственная корона, торжественно-величавый убор владычицы-природы. Четкие концы радуги упирались в огненные вершины берез и осин. Все притихло, замерло… Мир казался огромным, беспредельным. Впервые в жизни своей видел Ярослав такую гигантскую, поистине космических масштабов и такую необыкновенно красочную радугу. Ее тревожные краски, казалось, исторгали музыку органа; и золото берез тоже излучало музыку, и мелодии, мужественные, сильные и вечные, звучали в душе очарованного художника той музыкой, которая в нас самих, которую слушают не уши, а глаза, сердце, душа, каждая клеточка нашего тела. Он стоял, осененный и растерянный, смотрел на восток и старался запомнить, зарубить себе в памяти, чтоб не сейчас, не здесь, а потом воспроизвести на холсте величавое видение. Сейчас наслаждался, насыщая душу, сердце, память, глаза. Ему верилось и не верилось, что все видимое им сейчас - реальность, явь.