Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 14

— И ты — Дантес! — неожиданно набрасывается Фофанов на сына, на свой живой портрет в молодости, сидящий рядом с ним. — "Что? Новое искусство? Футуризм? Врешь, пащенок! Нет никакого нового. Есть вечная, благоуханная… — он подымает торжественно руку, голос его дрожит, слезы навертываются на глаза, — …святая поэзия, и есть… — непечатное слово. — Целуй сейчас же, — он роется в карманах сюртука. — Целуй! — кричит он на весь ресторан и тычет в лицо сыну замусленную открытку с Пушкиным. — Целуй или убью!..

Его собственный портрет, сидящий рядом, встряхивает поэтической шевелюрой, закидывает еще выше голову и, равнодушно отстраняясь от открытки и трясущегося отцовского кулака, рассудительным тоном говорит:

— Оставьте, папаша. Пушкин ваш пошляк, а вы сами — мраморная муха.

Фофанов жил в Гатчине, где-то на самом краю, в самой захолустной части этого захолустного городка. Чтобы попасть к Фофанову, надо было идти по колено в снегу через двор и потом каким-то узким и темным помещением, увешанным сбруей и хомутами, пахнущим кожей и лошадьми. Наконец, маленькая, кирпично-красная дверка, из-за которой доносится оглушительная трескотня канареек.

К Фофанову можно прийти когда угодно, привести с собой кого угодно, он не удивится самому неурочному часу, не выкажет недоумения при виде совершенно незнакомого человека. Напротив, кто бы когда ни пришел, — он всегда рад — усадит, закажет стряпухе самовар, принесет папиросы, сам побежит в лавочку выпрашивать в долг какую-нибудь закуску.

Фофанов и по натуре очень гостеприимный. А кроме того, он больше всего на свете боится одиночества.

— Когда остаюсь один — не могу. Сижу вот так с вами, с другим кем-нибудь, и ничего — легко дышать. А останусь один — и сейчас же начинается… это самое. Мерзко, что как кровь-то, кровь сопротивляется, приливает к голове, к ушам, вот-вот наружу бросится. Не испытывали?

Пренеприятнейшее чувство. Но исключительно когда один. На людях — никогда, ни-ни… Ну-с, — за ваше здоровье.

Оставаясь один, Фофанов начинал ощущать давление атмосферы.

Началось это года три назад. Вычитал в календаре или в отделе «Смесь» сведение, доселе ему неизвестное, о том, что воздух имеет вес; это и особенно огромные цифры его поразили. Достал какую-то популярную книжку на эту тему, внимательно перечел. Несколько дней ходил молчаливый, задумчивый.

После и началось "это самое".

— Кровь-то, кровь — сопротивляется, приливает…

Фофанова возили по докторам — те стукали, слушали, — ничего не нашли.

Все-таки его лечили, даже в Гагры ездил он на счет М. А. Суворина, в "Новом Времени" сотрудничал. Почему понадобилось именно в Гагры, — не знаю. Знаю только, что в Гаграх Фофанов страшно скучал, сначала, как обещал докторам, держался, потом не выдержал — запил по своему обыкновению мертвую. Еще в Гаграх, в пьяном виде, он чуть не убил какого-то диакона.

Фофанов боится одиночества. Но, собственно, бояться ему нечего. В одиночестве ему редко приходится оставаться. Шесть человек детей, жена, он сам, не считая кота, собаки, бесчисленных канареек, — все ютится в двух маленьких комнатах. Кроме этого, так сказать, коренного населения, в квартире Фофанова еще постоянно толкутся гости.

Гости самые разные. Околоточный из соседнего участка, хозяин пивной на углу напротив, какой-то сухонький старичок, бывший князь и вице-губернатор, отдаленный от этого своего потерянного величия несколькими годами арестантских рот, толстая булочница, поклонница поэзии, снабжающая Фофанова хлебом, не требуя по счетам, какие-то студенты, какие-то просто оборванцы…

Приходят и друзья писатели, поэты старой школы. Из Павловска наезжает аккуратный тихий старичок — Леонид Афанасьев, полная противоположность Фофанову во всем: не пьет, не курит, от непечатных слов болезненно ежится.





Только в одном они сходятся — в ненависти священной к «Дантесам». У Афанасьева грустный, умный взгляд, вежливейшие манеры, совершенно лысый его череп тщательно закрашен черной… китайской тушью.

Приходит какой-то "Петр Силыч", фамилию не помню, тоже поэтический друг "былых славных времен". "Огромный талант, — говорит о нем Фофанов. — А чтец какой — вы послушайте". Чтец, действительно, редкий. Читает он громовым голосом, с жестами, выкатывая глаза и тряся львиной гривой. При этом страшно шепеляв. "Она, как бабочка, царила над толпой", — есть у Фофанова такая строчка. В передаче замечательного чтеца получается явственное:

Она, как бабушка, солила над толпой…

Ходят еще друзья сына-поэта, футуристы третьего разряда. В ссорах о новой и старой школе иногда доходят до драки. Но без злобы — страшно быстро успокаиваются, мир легко восстанавливается. Дело в том, что футуристы эти, хоть и ниспровергают "все существующее" — но, от самого своего литературного рождения, чувствуют себя ущемленными, обиженными «несправедливо», — кем? да все теми же Дантесами, пробочниками, — теми, кто учился в университетах, кто распоряжается издательствами и журналами, куда их не пускают.

— Тише, — вдруг говорит Фофанов, перебив какой-нибудь спор или чужое чтение. — Тише. Я, — а надо слышать, как гордо порой он произносит это «я». — Я буду читать:

Читает он прекрасно, сдержанно, отчетливо, дрожащим, но звучным голосом. От стихов Фофанова, в его чтении, даже от неудачных, — всегда «что-то» распространяется. Какое-то величие, неосуществленное, невоплотившееся и все-таки веющее где-то между строк. Читает он долго, забывшись, из забытья его выводит голос сына-футуриста.

— Папаша, ей-Богу же, вы мраморная муха.

Фофанов обрывает неоконченное стихотворение и смотрит на сына с изумлением, точно не понимая, откуда тот взялся. Потом устало машет рукой и, ничего не сказав, устало тянется к бутылке…

Фофанов писал:

Тема эта бесконечно варьируется в его стихах — «устал», "не могу больше", "хочу в могилу". И в разговорах он часто повторял то же — устал, не могу.

Перед самой смертью в нем со странной силой проснулось желание жить, страшное сопротивление перед этой, уже раскрытой для него могилой. "Не хочу, не хочу, не хочу умирать", — повторял он непрерывно, точно заклинание. С этим "не хочу" он и умер. В агонии ему мерещился Брюсов с когтями и хвостом, он рвался с постели, чтобы вступить с ним в схватку. Трое человек едва его удерживали. Перед смертью в нем проснулась и страшная физическая сила: он рвал в клочья толстые полотняные простыни, согнул угол железной кровати.

Хоронили Фофанова в мае 1911 года. За гробом шла разношерстная, не очень большая толпа. Шли несколько литераторов из мелких, шли гатчинские кумушки, шел приятель околоточный и приятель владелец пивной. Но многие плакали. В лиловом платке, очень сильно набеленная и нарумяненная, шла за гробом его некрасивая, психически больная жена. Та самая "жена моя, Лидия", которую он обожал всю жизнь, которая в значительной степени ему жизнь отравила, та самая, которой посвящена ранняя книга Фофанова — лучшая его книга — называющаяся… "Иллюзии".

Когда гроб опустили в могилу, сын Фофанова, поэт-футурист, живой портрет отца, — вышел, чтобы сказать надгробное слово. Он помолчал, провел по лбу рукой, откинул выше голову, обвел всех мутными голубыми глазами и рассудительным тоном сказал:

"Наш Фофан в землю вкопан…"

И заплакал. Его подхватили под руки и увели. Он был сильно пьян и, когда его увозили, отбивался и выкрикивал что-то о мраморной мухе…