Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 66

Разумеется, речь идет о важнейших событиях в жизни, поддающихся несложному пересчету, а не о том, скушать ли на обед гречку с биточками или пюре с котлеткой. Потому бездейственные раскаяния-терзания также оказались вне моего жизненного опыта, что отнюдь не означает, будто не приходилось искупать, то есть одними поступками искупать-исправлять другие, насколько это вообще бывало возможно. Чаще, к сожалению — невозможно. Допустимо ли искупление убийцы? Мертвого не воскресишь… Но и намного менее значимые неверные действия зачастую оказываются непоправимыми и неисправимыми, и если у человека нет должного религиозного опыта, обречен он на пожизненную муку, тем более тяжкую, чем непреодолимее были обстоятельства, при которых принимались ошибочные решения. А вовсе не наоборот — когда человек осознанно и независимо от обстоятельств совершает дурной выбор.

Любой внимательно прочитавший вышеизложенные соображения без труда подметит очевидные противоречия в тексте. Что ж, я их тоже вижу… И да будут они списаны на то самое — на недостаток религиозного опыта, единственно способного «по-гегелевски снимать» подобные противоречия. Действенность религиозного покаяния и отпущения грехов уму моему известна и будто бы понятна… Но — увы! — этого недостаточно…

И не стал бы я упражняться в самоанализе, если бы обстоятельства, определившие главные вехи моей жизни, самым причудливым образом не были бы связаны-повязаны с важнейшим феноменом всей советской жизни-действительности, с ведомством, контролировавшим идейное состояние общества в течение всего времени его исторически недолгого существования.

Ранее уже было высказано намерение сказать «похвальное слово» органам, и право на это слово я обосновывал достаточно богатым личным опытом «общения» с его представителями.

Считается достоверным эпизод французской революции, когда королева Мария-Антуанетта, восходя на эшафот, нечаянно наступив на ногу палачу, принесла ему свои извинения. Думаю, любой согласится, что ей, несчастной, в эту минуту было не до кокетства. Просто палач-исполнитель в ее сознании никак не ассоциировался с самой сутью происходящего — столь ничтожна была его роль… Почти приравненная к гильотине… Еще определеннее у Р. Бернса:

Здесь веревка и палач в одном, определенно вторичном смысловом ряду.

Эти примеры я привожу в оправдание своего, прямо скажем, весьма нетипичного отношения к «исполнителям» моей судьбы, если происхождение данного слова рассмотреть по аналогии: коса — косить — косьба; друг— дружить — дружба; суд — судить — судьба… Процесс!

Знаю, что многие арестованные по нашей политической «70-й» в кабинетах следователей вели себя как «партизан перед фашистом». Такое поведение, безусловно, гарантировало подследственного от «проколов», то есть проговоров, способных причинить неприятности кому-то, кто этих неприятностей не хотел. У меня же сложилась и, как мне кажется, оправдала себя совсем иная система взаимоотношений с представителями органов.

С моим последним следователем А. Губинским, откровенно «стряпавшим» мое «дело» из ничего, до самого последнего дня следствия сохранялись исключительно тактичная форма общения. Допросы походили на дружеские беседы. Положим, задавался очередной вопрос, имеющий целью получение информации о чьей-то персоне. Я вежливо улыбался. Следователь столь же вежливо записывал: «Ответа не последовало». Если же вопрос касался моего личного отношения к какому-либо аспекту советской действительности — ради Бога!

Правда, чуть ранее, в семьдесят седьмом году, эта моя тактика-метода обошлась мне слишком дорого. Тогда Пятое управление, «ведущее» диссидентов всех мастей, уже вполне успешно поигрывало на идейных противоречиях «патриотов» и «демократов». Известны факты сознательного сотрудничества и тех и других друг против друга как на следственном уровне, так и на оперативном. На втором поболее… Особенно в околодиссидентской среде.

Я даже знал человека с весьма разносторонними связями, имевшего такое хобби — собирание досье отдельно на «стукачей» и отдельно на «болтунов». «Болтунами» он называл людей, имевших определенный социальный вес, «неформально» контактирующих с кем-нибудь из органов и извлекающих из этих контактов «малую» пользу в личных или клановых интересах. Когда-то я оказал этому человеку пустяковую бытовую помощь, и он в знак благодарности, разумеется, взяв с меня слово, поделился со мной своим увлечением. То, что мне удалось посмотреть (далеко не все), без сомнения свидетельствовало о его собственных связях с «конторой».

В начале девяностых, как я недавно узнал, он умер от тяжелой и мучительной болезни. Но годом раньше при случайной встрече признался, что уничтожил свой многолетний труд по причинам, как сказал, «истощающего соблазна» предать материал огласке — во-первых, во-вторых — по пониманию, что этого делать нельзя из нравственных соображений, и в третьих— из-за опасений за свою жизнь.

В 1977 году КГБ возбудил дело против Александра Гинзбурга за его руководство «Фондом помощи политзаключенным», созданным А.И. Солженицыным из гонораров за «Архипелаг Гулаг», к тому времени переведенный на многие языки.

С А. Гинзбургом я долгое время был в одном лагере в Мордовии, а затем и в одной камере Владимирской тюрьмы. Как-то мне попало на глаза его интервью, где на вопрос о нашем знакомстве он ответил так: «У меня с Бородиным были хорошие дружеские отношения. Но если б начали разбираться по убеждениям, то хоть хватайся за автоматы».

Безусловно, в «конторе» были прекрасно осведомлены об «идейно-автоматных» нюансах наших отношений и, имея уже конкретный опыт «промежидейной» игры, рассчитывали на меня, как свидетеля, по принципу «с паршивой овцы хоть шерсти клок». Никак не могу вспомнить фамилию следователя калужского КГБ, призвавшего меня повесткой для дачи показаний… Какая-то неприятная была фамилия… Раз-другой пообщался я с ним в свойственной мне дружеской манере и думаю, что именно способом общения крайне обозлил его. На меня было возбуждено дело по факту отказа от дачи показаний. Мало того, что статья пустяковая, но она еще вскорости — через месяц — попадала под амнистию по случаю круглой годовщины Великого нашего Октября.

За пару недель до объявления амнистии хитрец-следователь оставил меня в покое и вызвал лишь неделей позже. Ласков был необычайно.

— Так что, отказываемся от дачи показаний, Леонид Иванович?

— Да уж так вот, отказываюсь, — отвечал я, разводя руками.

— Ну ладно. Про амнистию-то знаете, конечно.

— Слышал.

— Прошла.

— Прошла, — согласился я.

— Вот именно. Прошла!

Лицо его просто сияло торжеством, смысл которого я, конечно же, не понимал.

— А теперь я по новой официально задаю вам вопрос: что вы можете сказать по делу Александра Гинзбурга?

— Ничего не могу.

— Так и запишем, да? А вы подпишете?

Я подписал.

— А теперь, — он просиял пуще прежнего, — открою вам один секрет! Мне удалось доказать начальству, что в данном случае имеет место длящееся преступление. Если б вас судили перед амнистией — как говорится, гуляй. Но сейчас, поставив подпись, вы как бы снова совершили или повторили, если хотите, преступление, предусмотренное статьей сто восемьдесят второй УК РСФСР. А закон, как известно, обратной силы не имеет. Амнистия, имею в виду. Подпишем еще одну бумажку о мере пресечения — подписку о невыезде. И будьте здоровы, Леонид Иванович. Ждите повестки в суд…

И вот только сей момент вспомнил я фамилию следователя — Гайдельцов. Обиженные им диссиденты говорили — Гаденцов. Дескать, пакостник. Несправедливо. По отношению лично ко мне он проявил стратегическую инициативу, по достоинству оцененную моими следующими следователями в году восемьдесят втором, когда, ссылаясь на гайдельцовскую инициативу, отменившую так называемый «срок давности» первой моей судимости, объявили меня рецидивистом и смогли уже по другой статье дать максимальный срок — пятнадцать лет.