Страница 27 из 66
Помню сущую трагедию моего подельника А.Аверичкина, прибывшего в лагерь раньше всех, и как один из руководителей необычной политической организации тотчас же был приближен к Синявскому, в компании которого был тогда внук «дзержинца» Артузова-Фраучи, математик Рафалович, еще кто-то, кого не помню; и конечно, холуй — в общем-то добрый малый, влюбившийся в живого писателя, заваривающий на всю избранную компанию кофе, какового в сей компании недостатка никогда не бывало; он же, этот парень, будил писателя, когда тот уходил подремать в сушилку, чтоб не опоздал на обед или на построение.
Аверичкин в организации Огурцова был самым засекреченным человеком, поскольку у него хранились наши вступительные анкеты и вообще вся информация по персоналиям. Ему же, Аверичкину, был сдан на хранение единственный пистолет системы «маузер» образца 1908 года. Думаю, что именно обнаружение при обыске оружия послужило главной причиной слома. Аверичкин расшифровал анкеты, дело это, видимо, было непростое, потому что разница в сроках арестов членов организации — более двадцати дней. Первый арест четвертого февраля шестьдесят седьмого, а меня забрали только восемнадцатого, других еще позднее.
По мере того как история нашего провала становилась известна в лагере, личность Аверичкина начинала компрометировать «благородное семейство», и однажды нашего подельничка попросту не пригласили на очередное кофепитие.
Я не мог без сочувствия смотреть на сущее страдание этого в общем-то славного парня — с того дня Синявский мне стал неприятен, и при первой же возможности я выказал свое неприятие, когда, как мы поняли, в угоду иудею по вероисповеданию Рафаловичу «вся честная компания» уселась в столовой, не снимая грязных лагерных шапок с тесемками, чуть ли не плавающими в тарелках. Про нечесаные и немытые бороды уже и не говорю. Я отозвал в сторону «шурика», обслуживающего компанию Синявского, и сказал: «Слушай, объясни нашим русским интеллигентам, вон тем, за столом, что если быть последовательными, то надо дозреть и до обрезания».
Хамство мое сработало. Шапки все сняли. Долгое время мы с Синявским только едва кивали друг другу, благо бараки наши были расположены в разных концах зоны. Друг Синявского по несчастью Юлий Даниэль к этому времени, как не поддающийся перевоспитанию, уже был переведен в наказательную, так называемую малую семнадцатую зону, где впоследствии мы с ним подружились и не раз вместе, валяясь на карцерных нарах, читали друг другу стихи с той лишь разницей, что те стихи, что читал я, он тоже знал наизусть, а из тех, что читал он, я не знал и трети.
Говорили мне позже, что до ареста был Юлий Даниэль этаким московским денди — любимцем дам… Не знаю. Не видел. В лагере Даниэль был солдатом, а по моим личным категориям — это высшая оценка поведения человека в неволе.
Синявский же ни в какие лагерные «хипиши» не встревал, держался сдержанно, с достоинством— как-никак за последние годы первый «посаженный» писатель! Еще на пересылке в Потьме (об этом мне позже рассказывал Даниэль), узнав, что в соседней камере сидят писатели, известнейший в тех местах вор в законе сумел подобраться к камере политических и торжественно вручил Синявскому авторучку со словами: «Бери, писатель, это тебе нужнее». Лагерные надзиратели, с которыми Синявский всегда был неизменно вежлив, отвечали ему тем же. И работенку ему подобрали блатную: по-лагерному — хмырь, то есть уборщик, подметала в мебельном цеху. Никто из политзэков на такую работу не пошел бы и по приказанию— придурок. На Синявского, однако же, это мнение не распространялось, и никому бы и в голову не пришло хотя бы взглядом укорить его— писатель, он и в зоне писатель!
Не изменив принципиального отношения к Синявскому, я, однако ж, был истинно восхищен его поступком, свидетелем которого оказался совершенно случайно.
В цехе готовой продукции нашего лагерного мебельного комбината наиболее искусные мастера изготавливали мебель для высших офицеров Гулага. Мебель, разумеется, была нестандартная ни по форме, ни по качеству. Отдельные экспонаты могли бы украсить правительственные резиденции. Оформлялось же все подобное через бухгалтерию лагеря «по ниже низшего».
Так вот, однажды, когда Синявский со свойственной ему меланхоличностью подметал территорию напротив центральных ворот вывоза продукции— этак неторопливо, влево метлой, вправо, шажок назад и опять влево-вправо, — в этот момент к воротам с крутого разворота подкатил грузовичок, из кабины выскочил подполковник МВД, из кузова пара солдатиков, не шибко накачанных, подполковник шмыгнул в проходную, и через пяток минут ворота цеха распахнулись изнутри. Солдатики кинулись в цех и вскоре объявились на выходе — красномордые от натуги, еле удерживая на полусогнутых диво-шифоньер: резьба на резьбе, под красное дерево, а возможно, именно из красного дерева, полировка — блеск, стекло — рифленое, ножки гнутые — заглядение!
Донатыч при этом стоял в стороне, опершись на инструмент, то бишь на метлу, и равнодушно взирал на происходящее, если слово «взирание» вообще соотносимо с тем способом, с каким Синявский смотрел на мир, ибо глазам его свойственна была этакая необычная косость — никогда не поймешь, на тебя смотрит или мимо…
И тут бравый подполковничек узрел бездействующего зэка.
— А ты чё стоишь? — заорал, да еще и матюгнулся.
— А вы что стоите? — спокойно, без малейшей издевки в голосе ответил Синявский.
У подполковника от дерзости раба даже шея упала в воротник. И далее последовал монолог, обещающий Синявскому такие кары, предусмотренные и не предусмотренные уставами Гулага, после чего уже более и ничего.
Я подошел к Синявскому, спросил достаточно громко:
— Чего это лейтенантик разорался?
Я лицо гражданское и имею право не отличать лейтенанта от подполковника.
— Пустое, — отмахнулся Донатыч и пригласил в сушилку отпить кофейку.
Но у меня были другие проблемы, и мы разошлись.
Конечно, кому-то другому такое поведение аукнулось бы карцером, лишением свидания, лишением «ларька»… Как пелось в одной песенке Клавдии Шульженко: «Их много в конвертах разных…»
Но писатель! К тому же чрезвычайно вежливый писатель… И Синявского перевели на зачистку стульев, работу, весьма опасную тем, что выполнить дневной план на «этом деле» было практически невозможно, а невыполнение плана — легчайший и прямейший повод к любому прочему наказанию. Синявский не роптал, но и не перенапрягался. Часто, проходя мимо него на обед, спрашивал: «Как план, Андрей Донатыч?» «Хорошо, — отвечал он, глядя, как всегда, мимо собеседника, — уже вот пятый заканчиваю». И это при норме шестьдесят в день!
Но был и другой случай, который всю компанию Синявского на долгое время как бы вывел из «состава политических».
Что более всего потрясло нас, впервые прибывших в политический лагерь, так это строжайшая обязанность посещать по средам так называемые «политзанятия», на которых изучался знаменитый «Краткий курс истории ВКП(б)», как известно, редактированный лично Сталиным. А в качестве вспомогательного пособия — учебник по обществоведению для средней школы. Посещение политзанятий было объявлено элементом режима, следовательно, непосещение — нарушение такового. Высшая же мера за нарушение режима — суд и перевод в тюрьму, куда со временем многие из нас и попали. Но не за политзанятия, а за политическую неисправимость. С политзанятиями же мы с первых дней повели борьбу. Сперва саботажным способом: приболел, опоздал, не слышал команды… Но надоело. И я однажды категорически заявил «отрядному»: «Не пойду!» Меня тут же кинули в карцер, что оказалось последней каплей терпения всех политических, независимо от «идеологии» и национальности. Мои подельники объявили забастовку, кто-то — голодовку, но сотни других, не прибегая к крайностям, завалили «штаб» лагеря соответствующими заявлениями о готовности и к забастовкам, и к отказу от выполнения режима «вообще»!
Такого массового политического солидаризма в политлагерях не было с пятьдесят шестого года, и лагерное начальство «сдало взад». Меня досрочно выпустили из карцера, а всех так называемых чисто политических по-тихому, «бесприказно» освободили от унизительной процедуры принудительного политвоспитания.