Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 106

— Отрицаю. А слово «насильственно» считаю для себя оскорбительным.

Следователь оторвался от бумаг и посмотрел на Гуркина:

— Хорошо. Допустим, что его нет… этого слова. Что меняется?

— Суть. А это очень важно.

Следователь не придал значения этим словам и пошел дальше:

— Скажите: когда и как возникла идея о выселении русских с Алтая?

— Это чушь! Никогда и ни у кого такой идеи не возникало.

— А как же лозунг: «Алтай — для алтайцев!»

— Этот лозунг вовсе не означает, что алтайцы и русские не могут или не должны жить рядом.

— Что же он означает?

— Только одно, — помедлив, сказал Гуркин. — Земля эта и все, что есть на этой земле, принадлежит народу, коренному населению Горного Алтая, и народ имеет право жить на своей земле свободно. Об этом я уже говорил. Что касается лозунга… есть и другие лозунги, другие факты.

— Например?

Гуркин опять помедлил.

— Например, прошлогодний съезд в Улале. Четверть делегатов этого съезда составляли русские. Разве это ни о чем не говорит?

— Что еще?

— Съезд принял решение, но которому все бывшие кабинетские леса и земли должны отойти в неотъемлемое пользование туземного населения Алтая.

— Туземного? — уточнил следователь. — А русского?

— Русское население остается на землях, полученных при землеустройстве. Никто их не гонит. Об этом тоже сказано в постановлении съезда.

— Так. Что еще? — выпытывал следователь. Гуркин пожал плечами:

— Еще? — И поднял взгляд на следователя. — А еще — полагаю, вам это будет небезынтересно знать — жена моя Марья Агафоновна, до замужества Лузина, тоже ведь русская… и у нас с ней пятеро детей. Этот факт о чем-нибудь говорит? А еще, — излишне волнуясь и горячась, продолжал Гуркин. — Тридцать лет назад окончил я школу, открытую в Улале русским миссионером. Потом работал в иконописной мастерской бийского купца Борзенкова. Потом познакомился с хорошим русским человеком, ныне известным композитором и этнографом, Андреем Викторовичем Анохиным. Он и посоветовал мне, уговорил поехать в Петербург и поступить в Академию художеств… Вся моя жизнь, господин судебный следователь, — многозначительно посмотрел на того, — так или иначе связана с русскими. Разве это ни о чем не говорит?

Следователь как будто и не слышал последней фразы, ему были важны ответы, а не вопросы. Вопросы он сам задавал:

— Итак, вы поехали в Петербург вместе с Анохиным… Вам удалось поступить в Академию?

— Нет, в Академию поступить мне тогда не удалось.

В то время такое заведение инородцу было недоступно. К тому же я не имел необходимой для поступления в Академию рисовальной подготовки. Впрочем, все это не имеет отношения к сегодняшнему делу.

— Почему же не имеет? — возразил следователь. — Все, что связано с вашей жизнью, имеет отношение к делу… И меня прошлое, например, интересует не меньше настоящего.

Гуркин вздохнул и устало усмехнулся:

— А меня, господин следователь, больше интересует будущее.

Следователь опять не обратил внимания на его последние слова.

— Итак, — пошелестев бумагами на столе, сказал он и внимательно посмотрел на Гуркина, — поступить в Академию вам не удалось и вы вернулись на Алтай?





— Нет, на Алтай вернулся я только в следующем году.

— Чем же вы занимались в Петербурге?

— Мне повезло. Когда я не был принят в Академию, один из профессоров, наверное, пожалел меня, а может, увидел в моих этюдах нечто такое, что и заставило его передать их Ивану Ивановичу Шишкину…

— Фамилию профессора, который передал ваши этюды Шишкину, помните?

— Да, конечно, профессор этот — Александр Александрович Киселев.

— Итак, профессор Киселев передал ваши этюды Шишкину… Что дальше?

— Мне было велено зайти к Шишкину. И я отправился на другой день на Пятую линию Васильевского острова, в дом под номером тридцать, в котором жил Иван Иванович. И он сам открыл мне дверь. Позже для меня это приобрело символический смысл: Шишкин открыл дверь мне в искусство, принял меня как сына — и оставил у себя. Мог ли я мечтать о большем! Да, в Академию меня не приняли, по я был принят Шишкиным. Жил в его доме, работал с ним. Никакая Академия не могла бы заменить уроков этого великого мастера! — Гуркин помолчал, просветленно и мягко улыбаясь. — Более русского человека, чем Шишкин, я никогда не встречал. И мое отношение к нему… это я отвечаю на ваш вопрос о моем отношении к русским. Так вот представьте: Горному Алтаю обязан я своей жизнью, всем остальным в жизни обязан я Шишкину, своему учителю, великому русскому пейзажисту.

— Вы долго жили и учились у Шишкина?

— Учился и учусь у него всю жизнь, — просто, без всякой позы ответил Гуркин. — А жить вместе с ним довелось всего лишь полгода. Весной Шишкин внезапно скончался. Смерть его потрясла меня, выбила из колеи. Оставаться в Петербурге я не смог и вскоре уехал на Алтай.

— И больше уже не возвращались?

— Вернулся через год.

— И чем занялись?

— Занятие у меня было одно. Поступил вольнослушателем в Академию художеств.

— Вас приняли?

— Да. Меня знали как ученика Шишкина, а это было отличной рекомендацией. Ну и сам я к тому времени уже кое-что мог — уроки Шишкина даром не прошли. Моими пейзажами заинтересовались, и я стал даже получать заказы…

— И вы к тому времени уже считали себя вполне законченным, профессиональным художником?

— Нет, — слабо усмехнувшись, покачал головой Гуркин. — Пожалуй, нет. Законченным художником я и сейчас не считаю себя. Но поверил в себя именно тогда… скорее, после одного случая.

— Что это был за случай? — спросил следователь. Скрупулезность его допроса вызывала у Гуркина двойственное чувство: с одной стороны льстило внимание к его творчеству, а с другой — возникало невольное душевное сопротивление: все-таки следователь проявлял излишнее любопытство, касаясь вопросов, далеких от нынешнего дела. Однако, подумав и оцепив свое теперешнее положение, Гуркин решил, что делу это не повредит, и продолжал отвечать на все вопросы, ловя себя на том, что говорить о творческой своей деятельности гораздо легче и проще, нежели о каракорумской. — Случай был необычный, — сказал он после паузы. — Однажды зашел я в антикварную лавку на Литейном и увидел свой этюд. Откуда он взялся тут, я не мог понять и спросил об этом хозяина. А тот понял по-своему: «Нравится? Еще бы! Этому этюду, — говорит, — нет цены: это одна из последних работ Шишкина». А я стою и не знаю, как быть: то ли радоваться (мой этюд выдан за шишкинский), то ли возмущаться и требовать восстановления истины, доказывать свое авторство…

— Вам удалось это доказать?

— Это было нетрудно. Важнее для меня было другое: именно тогда, в тот момент, когда я увидел свой этюд в антикварной лавке, я почувствовал себя художником.

— А раньше вы этого не чувствовали?

— Чувствовал, конечно. Но это было другое… Совсем другое.

— Ну что ж, — сказал следователь, — такое чувство помогает, наверное, человеку идти своим путем, а не окольным… Это же прекрасно, когда человек знает, чего он хочет!..

Гуркин удивленно посмотрел на следователя и вдруг как-то подобрался весь, построжел:

— Возможно. Только нынче я испытываю иные чувства… Да и вас, как мне кажется, интересуют не мои чувства, а моя деятельность в Каракоруме.

Следователь не стал возражать:

— Да. Это главным образом, И я хочу вам задать еще один вопрос: какую цель ставили вы перед собой, будучи председателем Каракорум-Алтайской управы, чего добивались?

— Свободного развития нации. Это была и есть моя главная цель, — ответил Гуркин. Следователь покивал и некоторое время сидел молча, перелистывая аккуратно подшитые и пронумерованные листы гуркинского «дела» — около трехсот машинописных и написанных от руки разными почерками страниц. Иногда взгляд его задерживался на какой-нибудь отдельной странице, он внимательно перечитывал ее, коротко взглядывая на Гуркина, точно сопоставляя впечатления — от только что прочитанного о нем и личного, непосредственного общения… «Любовь его к Алтаю доходила до болезненности, — свидетельствовал брат художника С. И. Гуркин. — Революция зажгла у Григория надежду сравнять алтайцев с русскими в смысле культурного развития, и он считал, что достигнуть этого можно лишь тогда, когда алтайцы будут более независимы, чем они были до сих пор… Это была его идея фикс».