Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 106

Пыль еще не улеглась, а улицу уже запрудили новые верховые, ехавшие в отличие от первых шагом и в строгом порядке, по четыре в ряд. Собаки, сбежавшиеся, казалось, со всей деревни, встретили всадников дружным и отчаянным лаем. Особенно усердствовала одна из них, черная, с желтыми подпалинами на боках, бросаясь лошадям под ноги. Лошади прядали ушами и брезгливо всхрапывали. Вдруг хлопнул выстрел, сухой и короткий, как щелчок бича. Собака взвизгнула, перевернулась и закрутилась на одном месте, кровеня траву. Ехавший впереди всадник неторопливо и деловито вложил наган в кобуру. Он был маленький, коротконогий, что было заметно и по тому, как высоко вздернуты стремена, и по туловищу его, словно обрубленному, узкоплечему, погоны были ему великоваты, как будто с чужого плеча; но голова у него крупная, тыквообразная, с чуть оттопыренными ушами, отчего казалось, что фуражка держится не на голове, а на ушах… Поравнявшись с Татьяной Николаевной, он круто, всем туловищем повернулся и посмотрел на нее холодно и пристально. Смуглое лицо его было угрюмо и некрасиво, почти безобразно. Татьяну Николаевну покоробил его взгляд, но некуда было деться от него…

Неожиданно ударили колокола. Татьяна Николаевна вздрогнула. Передний всадник вскинул голову и слегка привстал на стременах, лошадь зашагала быстрее.

Когда конники проехали и пыль на дороге улеглась, Татьяна Николаевна увидела обочь, на траве, лежащую собаку. И вдруг узнала в ней огородниковского Черныша, охнула, пальцы, сжимавшие жердину, побелели. А над деревней, над купами тополей и берез, росших в церковной ограде, над высоким катунским берегом гудел и гудел колокольный звон.

Выехав на площадь, передний всадник остановил коня и посидел в седле прямо и неподвижно, точно отдыхая. Потом снял фуражку, размашисто перекрестился и спрыгнул на землю, передав поводья подошедшему ординарцу. И вышел чуть вперед, чтобы лошадь его не заслоняла. А навстречу ему уже спешил Илья Лукьяныч Барышев, держа в руках на расшитом полотенце каравай, испеченный специально по этому случаю из отменной крупчатки; поверх каравая стояла маленькая хрустальная солонка…

— Добро пожаловать, ваше высокое благородие господин Сатунин! — приветствовал Барышев. — Заждались мы вас, Дмитрий Владимирович. Денно и нощно лелеяли надежду… Вот и свершилось! Просим принять наш хлеб-соль!

Буханка была огромная, и Сатунин слегка стушевался, не зная, как следует поступить — принять ли ее целиком, из рук в руки, или отщипнуть кусочек и, обмакнув в соль, попробовать… «Черт бы их побрал, с этими церемониями!» — мысленно выругался он, сделал неловкое движение и опрокинул солонку… Густо покраснел, еще больше рассердившись, и хлеб пришлось отведать без соли. Неловкость эта вскоре сгладилась, а потом и вовсе забылась в гостеприимном барышевском доме.

Народу собралось немного и только те, кто по словам Барышева, достоин представлять безменовское общество. Сам Илья Лукьяныч, одетый парадно, причесанный и важный, сидел рядом с почетным гостем, по правую от него руку, а леворучь восседал отец Алексей. Дальше, как по ранжиру, Епифан Пермяков и маслодел Брызжахин, весьма довольный тем, что сын его Федотка перевстрел Сатунина еще за Онгудаем и числился теперь у него на хорошем счету. Надежные люди собрались. Было тут еще несколько офицеров из «ставки» Сатунина — корнет Лебедев, два молодых прапорщика…

Стол щедро был накрыт, ломился от разнообразной снеди: жареного, пареного, солений и варений — за глаза! Не поскупился Илья Лукьяныч. И не стаканы обиходные, будничные, а хрустальные рюмки сверкали перед каждым гостем. И водочка на столе не сивушного разлива, не самогонная тем паче, а привозная — смирновская, царская, можно сказать, по всем статьям.

При виде такого обилия гости весело переглядывались, перемигивались, нетерпеливо потирая руки. Илья Лукьяныч на правах хозяина произнес первый тост:

— Дозвольте мне, дорогие гости и сопричастники, сказать несколько слов. Потому как все это время жили мы в страхе и опасности, хотя надежды не теряли… А почему разброд и колебания образовались в нашей деревне, равно как и по всей России? Да потому и образовались, что голытьба, подстрекаемая большевиками, головы подняла и распоясалась окончательно. А держава, чтобы вам знать, стоит прочно и неколебимо до той поры, покуда зиждется на мужике справном, а не на тех, у кого в кармане вошь на аркане — и ничего окромя! Какой прок государству от такого, с позволения сказать, хозяина?

— Никакого! — подтвердили в один голос Пермяков и Брызжахин. И отец Алексей, подняв кверху указующий перст, добавил:

— Ибо сказано, всякому имеющему дается, а у неимеющего отнимается и то, что он имел… Истинно!

— Ну, а коли так, — сказал Барышев и повернулся к Сатунину, — давайте выпьем за тех, кто живота не щадит и крови своей не жалеет во имя державной справедливости и защиты коренного мужика. За вас, Дмитрий Владимирович, за ваши победы!

— Благодарю, — кивнул Сатунин. — И надеюсь, что, кроме добрых слов, будет от вас, коренных мужиков, поддержка нашей армии.

— Поддержка будет, не сомневайтесь.

— Благодарю, — еще раз кивнул Сатунин. Все дружно выпили. Набросились на закуску. И некоторое время застолье молчало, слышалось только звяканье посуды да хрумканье.

— А вот я вам притчу неоднозначную поведаю, — сыто рыгнув и откинувшись на спинку стула, прервал молчание отец Алексей. — Посеял человек доброе семя, а пришел недруг и посеял на том же поле плевелы. Тогда решил человек очистить поле свое от плевел, да господь вразумил его: не трогай до жатвы, дабы вместе с плевелами пшеницу не подергать. А наступит жатва — соберешь прежде плевелы и предашь их огню, дабы пшеница на поле твоем чистой была…

— Жатва, батюшка, уже наступила, — сказал Сатунин, вытирая засаленные пальцы концом скатерти под столом. — И плевелы пора выдергивать. Все до единого и с корнем. Чтобы духу их на земле не осталось, а не только семян!

— Истинно, — мотнул гривастой головой отец Алексей. — Ибо сказано: где сокровища наши, там и наши сердца…





— И головы большевистских супостатов, — добавил Епифан Пермяков, пристукнув кулаком, посуда звякнула на столе.

— И много плевел развелось на вашем поле? — в том же иносказательном тоне продолжал Сатунин, посмеиваясь.

— Хватает.

— А указать вы можете?

— Можно и указать, чего ж, — за всех ответил Барышев.

— Хорошо бы списочек, — подал голос корнет Лебедев. — Чтобы, как говорится, без лишних проволочек.

— Погоди, корнет, — остановил его Сатунин. — Список не уйдет от нас. А у меня вопрос деликатный: скажите, господа мужики, с кого бы следовало, по-вашему, начать чистку поля? — Он выжидательно помолчал, переводя взгляд с одного на другого. Господа мужики тоже переглядывались, медлили.

— Есть тут у нас один, — сказал наконец Барышев. — Михей Кулагин. Он хоть и покалеченный на войне, а злыдень первейший.

— Большевик?

— Да как сказать… мандата, может, и не имеет, а нутро у него большевистское, гнилое.

— Вытряхнем из него эту гниль, — пообещал Сатунин. — Мне говорили, что в Безменове живут родственники комиссара Огородникова…

— А как же: отец и мать Огородниковы давно тут обретаются.

— Вот с них, корнет, и начнем список. Прапорщик Круженин, — глянул на молодого офицера, — займитесь этим делом.

— Слушаюсь, — слегка наклонил голову прапорщик, красивое юное лицо его вспыхнуло, даже мочки ушей запунцевели.

Сатунин усмехнулся:

— Что-то не улавливаю, прапорщик, энтузиазма в вашем голосе. Вы, часом, не занедужили?

— Никак нет, я совершенно здоров.

— Ну, слава богу, а то уж я подумал… — иронически сказал Сатунин и поднял рюмку, наполненную всклень, повел ею над столом, будто очерчивая круг. — За ваше здоровье, господа мужики!..