Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 105 из 106

Поскрипывал снег под окнами, внизу: хруп-хруп-хруп… И совсем уже неожиданно донеслось оттуда: «Ямщик, не гони лошадей… — Кто-то трубно откашлялся, высморкался и, набрав воздуха, снова запел, безбожно перевирая: — Ямщик, не гони лошадей, мне некуда больше спешить…»

Пришел из соседнего вагона Пепеляев, бледный и растерянный:

— Как думаете, куда нас отсюда повезут? Во Владивосток или в Харбин?

«Ямщик не гони лошадей…» — донеслось опять с улицы. Колчак усмехнулся:

— Судя по всему, Виктор Николаевич, никуда нас отсюда не повезут. Можете быть спокойны.

— Но как же? Что нам здесь делать? Настала пора оплачивать векселя…

Пепеляев, однако, еще надеялся на что-то и ждал с нетерпением возвращения коменданта поезда. Премьер-министр не знал, что не далее, как три дня назад, Иркутский большевистский губком предъявил союзному командованию и Политцентру, взявшему на себя «всю полноту власти», требование о выдаче Колчака, Пепеляева и всего золотого запаса — в противном случае большевики угрожали взорвать кругобайкальские железнодорожные туннели, отрезав тем самым отход и самих союзников. Ультиматум был веский. И чехословаки не могли с ним не считаться.

Но Пепеляев все еще на что-то надеялся. Ждал коменданта. Волновался. И ежеминутно поглядывал на часы.

Наконец комендант вернулся. Вошел в вагон адмирала, громко бухая промерзлыми сапогами, небрежно козырнул и сказал весело:

— Все, господа! Поезд дальше не пойдет…

Тем временем Гуркин с двумя сыновьями, голодно и холодно пережив зиму, кочевал по бескрайним степям Монголии. Весна застала их в Уланкоме, небольшом захолустном городишке на северо-западе страны, среди бесплодных полупустынных равнин и голых, продутых ветрами скал… Гуркин устал от бесконечных переездов, мечтал об оседлом житье и вознамерился даже устроить в Уланкоме выставку своих картин — и тех, что привез из Аноса, и новых, написанных уже здесь, по свежим впечатлениям… Увы! Вскоре, однако, понял, что затея эта нереальна: никого здесь в Уланкоме, не интересовали его картины, да и негде было их выставлять. Гуркин пал духом. Тоска по родине усилилась, обострилась, как неизлечимая болезнь, и временами становилась невыносимой. Мысль о доме, о семье — о том, что жена с дочерьми живет в полном неведении, не зная ничего о нем, как и он о них ничего не знает, — усугубляла душевные муки… Оставаться в Уланкоме было невмоготу. И Гуркин, поспешно собравшись, снова двинулся в путь, теперь на северо-восток, по направлению к дому, как думалось и хотелось. Недели через две достигли местечка Улясы. Природа здесь, в отличие от Уланкома, была мягче, живописнее — зеленые долины и лесистые склоны гор напоминали окрестности Аноса. Гуркин обрадовался этому и решил обосноваться здесь на все лето. Поставили юрту. Присмотрели участок земли для распашки… И на другой день Гуркин отправился на этюды. Работал он в ту пору много и упорно, словно наверстывая упущенное. Позже, оглядываясь назад, и сам удивлялся количеству сделанного… Отсюда, из Улясов, и началось его возвращение на родину, медленное и многотрудное.

Случилось однажды, в конце лета, проходить в этих местах конному отряду урянхойских партизан — и юрта художника оказалась на их пути… Поначалу приняли ее за жилище кочевника-монгола. Но когда все выяснилось, командир урянхойцев Сергей Кочетов, человек рассудительный и спокойный, не мог скрыть своего удивления:

— Эвон, куда вас занесло! А ведь я, Григорий Иванович, много о вас наслышан…

— Хорошего или плохого? — настороженно поинтересовался Гуркин, не зная, стоит или не стоит доверять этим людям.

— Всякого, — сказал Кочетов. — И хорошего, и плохого… А вот картин ваших видеть не доводилось. Покажете?…

Потом сидели в юрте, на разостланной кошме, пили горячий, круто заваренный чай, и Кочетов, сосредоточенно-строгий и задумчивый, медленно, с паузами говорил:

— Тронули вы меня, Григорий Иванович, своими картинами… Честное слово! Такой красоты я еще не видел. Вон и товарищ Квитный скажет… — Повернулся к сидевшему рядом начальнику штаба. Квитный согласно кивнул:

— Душевные картины. Очень даже!..

— Вот видите, — улыбнулся Кочетов, умолк, задумался надолго и вдруг спросил: — А что, Григорий Иванович, шибко домой тянет?

Гуркин вздохнул протяжно, и лицо его словно тенью покрылось.

— Старый марал идет помирать в тот лог, где родился, — сказал он тихо. Кочетов посмотрел на него внимательно.

— Ну, помирать вам еще рано. А вот отсюда выбраться мы вам поможем. Как, товарищ Квитный? — повернулся опять к начштаба. — Поможем?

В начале сентября вместе с партизанским отрядом Кочетова — и при полной его поддержке — Гуркин перебирается в Урянхойский край. И с еще большим рвением и упорством занимается живописью. Отсюда, из Тувы, как ему кажется, гораздо ближе до Алтая. Эта мысль радует и греет душу. Может, потому в урянхойских пейзажах Гуркина больше тепла и света, чем в монгольских… И живет он теперь лишь надеждой на возвращение — изо дня в день, из месяца в месяц…





И так ему должно прожить еще здесь, в Урянхое, четыре долгих года.

Глубокой декабрьской ночью 1919 года остатки колчаковских войск — часть 52-го Сибирского полка, потрепанного основательно в последних боях, учебная команда, прожекторная рота и жалкие отсевки «дикой дивизии», сформированной год назад по личному указанию адмирала, спешно покидали Бийск — последний свой оплот на Алтае.

Улицы города были забиты сотнями подвод, нагруженных провиантом, фуражом, амуницией, оружием, боеприпасами… Всего этого с лихвой могло бы хватить не только до Монголии, но и до Китая! И все это через несколько часов окажется лишним и ненужным…

Творилось что-то невообразимое. Лошади сталкивались в темноте, храня и вздыбливаясь, трещали оглобли, рвались гужи, опрокидывались сани…

Пыхтенье.

Ругань.

Зуботычины.

И все же каким-то чудом подводы выбирались из этого скопища и хаоса и устремлялись по улице вниз, почти наугад — через Вию, по звенящему льду, в Заречье, на Чуйский тракт… И только там, поднявшись в гору и въехав в сосновый бор, можно было перевести дух: слава богу, вырвались! А теперь вперед, вперед, вперед… А что впереди — неизвестно.

Никому и в голову не приходило, что Чуйский тракт не к спасению их ведет, а к гибели…

Там, за сотню верст от Бийска, на крутом повороте, где река отступала подальше от дороги, как бы освобождая и образуя обширную поляну, поджидал их, встав заслоном, полк Степана Огородникова.

Поначалу думали выйти на Бийск через Верзиловку и Маралиху, однако в последний момент передумали.

— Иди на перехват, — приказал Третьяк. — Жди отступающих на Чуйском тракте, между Чергой и Мыютой… Каратели влезут в мешок сами, тебе этот мешок останется только покрепче завязать. Задача ясна?

— Ясна, товарищ начдив. Завяжем!

— Вот и хорошо, — улыбнулся Третьяк. — Опыт на сей счет у тебя имеется. Помнишь последний рейд от Чарышской до Топучи? Сто восемьдесят верст отмахали за сутки!..

— Помню, конечно, — смутился слетка Огородников, уловив в голосе Третьяка насмешливый укор. — Такого больше не случится, товарищ начдив.

— Это как понимать?

— Так мы ж тогда, Иван Яковлевич, не до конца выполнили задачу. Упустили Сатунина, можно сказать, из-под носа. До сих пор простить себе не могу.

— А-а… ну, это правильно: выпускать сейчас нельзя ни одного карателя. Это правильно. А Сатунин тогда далеко не ушел… Так что зря казнишься. Ну, — весело глянул на Огородникова, и тот тоже повеселел. — Как говорится: ни пуха ни пера!

— К черту!

И оба засмеялись.

Странное чувство испытывал Огородников, приближаясь к родной Безменовке: с одной стороны острое, почти непреодолимое желание заехать и все… все увидеть своими глазами, а с другой стороны — боязнь все это увидеть и как бы заново пережить. И теперь уже навсегда с этим смириться.