Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 49



— А я смотрю, смотрю… думал, ошибся, — заговорил быстро, смятенно, сам не сознавая, что говорит — столь велико было волнение. Она же держалась спокойно, то ли не узнавая его, то ли не придавая никакого значения этой встрече.

— А коли ошиблись?

— Нет, нет, не ошибся, — перевел он дух. — Здравствуй, Пелагея! А я вот приехал… И поселился в том же нумере, — добавил многозначительно, как бы невзначай коснувшись ее руки. Пелагея глянула прямо, но руки не отняла. Сказала с легкой усмешкой:

— Знаю.

— Откуда ж ты знаешь? — удивился он.

— Доложил капитан.

— Ширман? Вот бестия! Когда ж он успел? — удивился еще больше. И с ревнивым укором спросил: — Отчего ж не зашла, коли знала?

— Попозже хотела… — правду ли сказала, придумала ли на ходу и, чуть помешкав, добавила с улыбкой: — Да и приказа такого не поступало.

— Приказывать я не умею, а просьба, считай, поступила, — посмотрел на нее внимательно и тихо признался: — А я рад видеть тебя, Пелагея. Очень рад! — придвинулся ближе и снова коснулся ее ладони, отзывчиво теплой и мягкой. — Три месяца ждал этой минуты.

— Ждали? — глянула, не поверив. — Зачем? — и не дала ответить. — Ой, заговорили вы меня, а мне пора… Да и вам с дороги не мешает отдохнуть.

— Постой, Пелагея, не спеши, — удержал он ее, хотя, видать по всему, она и не шибко-то порывалась уходить. — Отдохнуть я еще успею, — сказал он и вдруг его осенило, — а вот чайку бы горяченького…

— Как прикажете. А медку не желаете? Намедни бортники привезли свеженького, — говорила все с тою же скрытой усмешкой. — Голова-то как нынче, не болит?

И он отвечал, посмеиваясь и разом освобождаясь от внутренней скованности:

— Нет, Пелагея, голова нынче на месте. А вот душа…

— Душа-а? — удивленно переспросила и с загадкой прибавила. — Ну, душу-то медом не улестить…

— Наверное, — согласился он. — Но чаю бы поскорее, а то я умру от жажды…

— Будет вам пугать, — шутливо она попросила, — не умирайте. А то кому ж я чай буду приносить? И мед липовый… — говорила, светясь синевою глаз, и столько было тепла и скрытого обещанья в ее протяжно-певучем и низком голосе, и так хороша, привлекательна была она в этот миг, что сердце бедного унтер-шихтмейстера снова подпрыгнуло и дыхание пресеклось, обжигая гортань.

— Ах, Пелагея, чудно-то как — чай с медом! — сказал он тихо, почти шепотом. — Так неси, неси поскорее… Буду ждать.

Вернувшись в свои покои, еще и от первой встречи не отойдя, он весь уже был в ожидании новой — обещанный чай с медом кружил голову. Унтер-шихтмейстер, пытаясь унять волнение, быстро ходил по комнате, нетерпеливо поглядывая на дверь. И думал о разговоре с Пелагеей, находя в нем больше словесной игры, намеков и ускользающих мыслей, и твердо решил — впредь не говорить иносказательно, не околичничать, а все прямо выложить, во всем признаться, как на духу… А иначе зачем было рваться в Москву, спешить и гнать лошадей?



Так он себя настроил, зарядил. И когда Пелагея, наконец, появилась, улыбчиво хороша и желанна, и мягко-неслышно прошла к столу, снимая с подноса чайный прибор и коротко, мельком снизу поглядывая, Ползунов, уже весь горя и сдерживая дыхание, шагнул к ней, отнял поднос, аккуратно поставил на стол и взял ее руки, приближая то одну, то другую, потом обе вместе к своим губам и целуя поочередно… снова и снова целуя. Она замерла, не в силах противиться, и только слабо и тихо просила:

— Не надо… зачем? Господи, что же вы делаете? Зачем? — твердила прерывисто, с придыханием, но и малых усилий не делала, чтобы отнять руки. И тогда он порывисто, но не грубо привлек ее к себе, горячо зашептав:

— Милая… милая, Пелагея, я так хотел, так рвался к тебе! Ты мне нужна… нужна навсегда. Слышишь?

— Господи, — почти простонала она, — да что ж вы такое говорите? Мы ж с вами и виделись мимоходом… и слов никаких не успели сказать.

— Вот я и говорю те слова, коих не успел сказать. Послушай, Пелагея, — хотел еще что-то добавить, но она прикрыла губы его своей ладонью:

— Молчите, не говорите больше ничего.

И тихо стало так, что всякий малейший звук снизу, со двора, доносился отдельно и внятно, и так же внятно и гулко стучали их сердца… Они стояли, не размыкая объятий, потом согласно и осторожно попятились, шаг по шагу, опустились на мягкую и широкую софу — и пол, колыхнувшись под ними, уплыл из-под ног. А в распахнутое настежь окно вместе со слабым июньским ветерком наплывал, заполняя комнату, густой и дурманящий запах сирени…

И все же в какой-то момент, изловчившись, Пелагея высвободилась из жарких объятий унтер-шихтмейстера и присела, выпрямляясь, убирая со лба под чепчик светлую прядь и говоря, говоря о чем-то отвлекающе-постороннем, казалось, и вовсе ненужном:

— День ведь на дворе… посмотрите, солнышко-то как светит! И синелью пахнет. Слышите, как пахнет синелью? — говорила она как бы даже подчеркнуто — не сиренью, а синелью, на свой лад, со скрытой улыбкой. — А еще ж и бузком ее называют, синель-то. Слышите, как пахнет? — И вдруг спохватилась, встала. — Ой, а что ж это мы про чай-то забыли! Стынет же чай. И мед вон липовый, бортники свежего привезли… Попейте, а то ж совсем остынет.

— Да Бог с ним, с чаем, — каким-то враз осевшим, будто и не своим голосом отозвался Ползунов. — Главное, чтобы мы не остыли… Слышишь, Пелагея? Не отпущу я больше тебя! Вместе поедем в Сибирь.

— Батюшки-светы! — всплеснула она руками, как бы испугавшись. — Да зачем я вам? Ну, скажите, господин унтер-шихтмейстер, — довольно легко и уверенно выговорила заковыристое словечко, — зачем вам бывшая солдатская женка, а теперь вот и вдова? Соломенная, — протяжно, чуть нараспев добавила. — А соломиной не подопрешь хоромины, — говорила печально-сухо, словно отгораживаясь от чего-то, сторожась, но и сама, должно быть, понимая всю зыбкость и несостоятельность этих доводов, зная, наконец, что в свои двадцать два года она, «соломенная» вдова, лишь обрела женскую стать и обольстительность, еще больше похорошев, и не один уже добрый молодец приглядывался да присватывался к ней… Как вот и этот горячий и скороспешный, с густой розвязью пшеничных волос, голубоглазый сибирский унтер-шихтмейстер. Пелагея смотрела на него ласково, чуточку снисходительно и говорила вовсе не то, что хотела сказать. — Ну, зачем я вам, солдатская вдовушка? Да вы такую себе найдете…

— А я уже нашел, — сказал он опережающе. — И другой мне не надо. Говоришь, вдова солдатская? А я — сын солдата. Вот и поквитались! — улыбнулся догадке. — Отец мой солдат горной роты Иван Ползунов… Выходит, мы с тобой, Пелагея, близкие души?

— Верно, — кивнула согласно, — я ведь тоже Иванова дочь…

— Вот видишь! Да нам сам Бог велел быть вместе.

— Да не так же сразу, не так… — задумчиво отстранилась и упавше добавила. — Года еще не прошло, как мужа не стало… в августе будет только год. А до года и думать об этом грешно.

— Ну, так и подождем августа, — не тотчас, а после паузы отозвался Ползунов и, преодолевая некое неудобство, спросил: — А с мужем-то что… что с ним случилось?

— С Поваляевым-то? — переспросила она, называя мужнину, а стало быть, и свою фамилию, и легкая тень скользнула по ее лицу. — Сгинул солдат Поваляев… прошлым летом убит где-то в Пруссии… на реке Прегель, близ деревни Клейн-Эгерсдорф, — говорила задумчиво-тихо и ровно, будто по-писаному, свободно, без всяких запинок и затруднений произнося эти сложные нерусские названия. — Мне сослуживец Степана о том поведал, тоже солдат, без ноги воротился с войны… Такая вот сказка, Иван Иванов сын, — глянула коротко и печально, впервые назвав его по имени. И Ползунов молча привлек ее к себе и прижал еще крепче, думая в этот миг и вовсе не о муже ее, солдате Поваляеве, сгинувшем где-то на реке Прегель, близ деревни Клейн-Эгерсдорф, а дивясь тому, как она, Пелагея, свободно и просто говорит, выражая свои мысли, как жива и складна ее плавная речь, дивясь и невольно радуясь, а может, и гордясь в душе, открывая ее для себя и еще с одной стороны: вот как хороша избранница его, Пелагея Ивановна Поваляева, чудо как хороша — и не только лицом и статью, но и умом своему лицу под стать!..