Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 49

18

Отцвело, отгорело скоротечное лето сибирское, отпуржила осень золотым листопадом, дохнув первыми холодами… И вскоре после покрова, спустя неделю, снизошли снега, плотно и надолго упрятав землю. 1761 год начался затяжными морозами. Потом отпустило и потеплело…

А ближе к весне Пелагея родила девочку. «Господи, благослови!» — молвила бабка Дарья, держа голышку в одной руке, а другой ладошкой слегка шлепнула ее пониже спины, и новорожденная, хватив воздуха, завопила пронзительно, оглашая дом о своем приходе. — Во, голосистая! — похвалила бабка Дарья. — Пе-вуньей, должно, вырастет…»

Ползунов облегченно вздохнул — все страхи и опасения остались позади. Девочка родилась крепенькой, горластой. И все отныне завертелось вокруг нее — вроде и не было в доме других забот. Ходили на цыпочках. Парашка же, едва касаясь пола, носилась по комнатам, наводя порядок. И то и дело заглядывала в спаленку, где на широкой кровати лежала Пелагея, бледная и счастливая, а рядом, в зыбке, туго спеленатая дочурка — вздернутый носик, личико розовое, как после бани…

— Может, взвару тепленького попьете? — заботливо спрашивала Парашка. — Либо молочка топленого с каральками.

— Спасибо, Параша, — устало и просветленно улыбалась Пелагея. — Не знаю, что бы я и делала без тебя.

— Да ну, — отмахивалась Парашка. — Мне это не в тягость.

Наведывались и деревенские бабы, одна за другой, будто установив очередность, и не с пустыми руками, а с непременными по такому случаю подношениями — «на зубок» новорожденной: кто свежего творожка приносил, пирог рыбный (только что из печи!), а кто шанег румяных да постряпушек разных… А бабка Дарья и вовсе отличилась: принесла чашку вареного молозива, поделившись и своей радостью:

— Корова ночью отелилась. Вот и молозиво впору пришлось, — и строго советовала Пелагее: — А ты, милая, не гляди, глазами-то сыт не будешь, а ешь поболе, кушай да пей, чтобы молоко в титьках не пересыхало.

Когда же, заметно робея и не зная, как вести себя, вошел Ползунов, Дарья достала из люльки ребенка и передала ему, приговаривая:

— А ну, тятька, держи! Пусть дите привыкает к отцовским рукам.

Он взял эту кроху неловко, но бережно, почти и не чувствуя никакой тяжести, смотрел ей в лицо и потерянно улыбался — отец. Стыдно сказать, но каких-то особенных чувств он пока не испытывал, лишь умом сознавая свое отцовство. Потому и голос Парашки, стоявшей рядом, застал его вовсе врасплох:

— Ой, Иван Иваныч, — тихонько ойкнув, сказала она, — а дочурка-то, как две капли, похожа на вас.

— Неужто? — удивился он тронуто и более пристально посмотрел на девочку, потом повернулся к Парашке. — И что это значит?

— Баской будет, — улыбнулась она, хотела добавить: «как вы», но смешалась, густо покраснев, и сказала другое, — и счастливой.

— Типун тебе на язык! — укоротила ее бабка Дарья. — Стукни по дереву.

Парашка, еще больше зардевшись, трижды постучала казанками пальцев по столешнице и выметнулась вон из комнаты.





— Вот оглашенная, — бурчливо кинула вслед старуха и забрала из рук шихтмейстера забеспокоившуюся малышку, ласково приговаривая: — Проголодалась, миленькая, молочка захотела? А пойдем-ка мы к мамушке, пусть-ка мамушка титечку даст своей доченьке…

Ползунов глянул на Пелагею, сидевшую на кровати, улыбнулся и вышел. А дней через пять, когда Пелагея окрепла, собрались и поехали в Кособоково, где отец Кузьма окрестил малютку, сотворив над нею молитвенный обряд, и нарек Анастасией. Попутно и родителей благословил: храни вас Господь, дети мои!

И Ползунов всю обратную дорогу, радуясь безотчетно, то и дело твердил, мысленно повторяя на все лады имя дочери, нареченной отцом Кузьмою: «Настасья, Настенька, Настюша…» — будто хотел запомнить получше, привыкнуть к нему, испытав несравненное чувство отцовской привязанности. Но пока эти чувства лишь теплились в нем, не успев разгореться. Другое дело Пелагея — она под сердцем выносила дитя…

Весна принесла Ползунову немало привычных забот и хлопот, но поставила в непривычное и двусмысленное положение. Нет, нет, дома, в семье, все было спокойно и ладно. Пелагея, заметно подобрев и похорошев, кормила дочку своей грудью — молока было с избытком, и двухмесячная Настенька тоже округлилась, подрастая день ото дня и меняясь на глазах, даже излишняя краснота сошла с лица, остался лишь свежий и мягкий румянец. Менялось и настроение шихтмейстера — теперь он души не чаял в дочке, испытывая к ней такую нежность, такое чувство, что, кажется, большего и желать нельзя!..

А вот по службе — полная неопределенность. Командовать флотилией нынче шихтмейстера не назначили. Однако, вопреки всякому здравомыслию, возложили на него ответственность и за подготовку судов к навигации, и за погрузку руды на все четырнадцать коломенок и дощанок… А чем в это время должен заниматься командир флотилии — того не указали.

Впрочем, сам Иоганн Христиани, асессор и начальник заводов, никакой в том двусмысленности не находил и при первой же встрече сказал Ползунову, что вызвано это «смещение» исключительно в интересах дела, поскольку нынче Канцелярия горного начальства намерена откомандировать его, шихтмейстера Ползунова, на Колыванский завод. И уточнил: «То личная просьба самого Улиха. Надеюсь, поладите с ним? — спросил не без умысла и с ревнивою подковыркой. Ползунов лишь плечами пожал: что ж, мол, Колывань так Колывань. Асессор брови свел, построжев. — А пока, господин шихтмейстер, оставайся на пристани, занимайся делами, кои тебе поручены, и жди указа», — поставил точку.

И Ползунов ждал. Где этот указ? Прошло с тех пор немало времени, а из Канцелярии — ни гугу. Март кончился, отшумел половодьем апрель. Спустили суда на воду. И начали погрузку… А указа все не было.

Ползунов не знал, что и думать. Неужто хитрый саксонец измыслил в утеху своим амбициям какой-нибудь новый крючок? Да как бы и сам не угодил на него!..

Девятнадцатого мая погрузку закончили — и флотилия готова была отчалить и тронуться в первый рейс. Погода стояла парусная. Слабый ветерок лишь слегка рябил воду, тепло, ясно — ничто не предвещало беды.

И вдруг все повернулось. Часу в одиннадцатом, когда Ползунов, пошабашив и рассчитав команду старателей, загрузивших последнюю, четырнадцатую, коломенку, собрался и сам уходить, одною ногой ступив уже на трап, сержант Бархундаев окликнул его:

— Ваше благородие… господин шихтмейстер! Посмотрите, что это? — слегка задохнувшись от скорой ходьбы, прерывисто говорил сержант, указывая рукой куда-то на запад. — Вроде туча, но больно черна… Таких я еще не видывал. Посмотрите.

Ползунов приостановился и глянул туда, куда рукою указывал сержант, поражаясь и впрямь непонятным явлением: тяжелая аспидно-черная полоса, отделившись от горизонта, зловеще клубясь и разрастаясь, двигалась прямо на них. И теперь стало ясно — грозы не миновать. Хотя большая часть неба все еще оставалась чистой, сияло солнце и чарышские воды текли спокойно, лишь на излуке, под кручей обрывистого берега, завихряясь и отливая гелиотропной зеленью…

— Может, пронесет? — глянул с надеждою Бархундаев. Шихтмейстер покачал головой:

— Похоже, не пронесет. Проверь-ка, сержант, крепления, — тотчас распорядился, явно превышая свои полномочия — забыл, что не он командует ныне флотилией. — И кормщикам не дремать! Похоже, не пронесет, — повторил, с опаской поглядывая на небо. И в это время на флагманской коломенке тревожно и гулко пробил барабан, упреждая суда о возможной опасности: смотреть в оба!

Сержант приказал двум солдатам завести дополнительный чал — и кинулся вниз, в нутро посудины. Черная наволочь все ширилась и грузно накатывала, приближаясь и не оставляя за собой никаких просветов. Подул низовик, пробежав осторожно вдоль гавани, точно пробуя силы, и вода за бортом плеснулась и зашуршала у берега. И тут же ударило сверху тугим накатом, как бы схлестываясь двумя потоками, враз потемнело, только где-то на стреже реки взлетали и прыгали над водою белые барашки… Ползунов отослал денщика домой, велев и там смотреть в оба, и, проводив взглядом бежавшего по откосу Семена, быстро прошел в нос коломенки, где трое брашпильных уже стояли начеку.