Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 49

Ползунов мигом подхватился, еще и глаз не успев разлепить и понять — сон ли это продолжается, наяву ли все происходит? Голос же денщика натуральный, слишком явственный и перепуганный, окончательно приводит его в чувство:

— Пожар, ваше благородие! Изба горит… Рятуйте! — срывается на визг, но этот отчаянный вопль уже не ему принадлежит, а Парашке, влетевшей белым приведением в тягучую дымовую завесу:

— Ой, матушка, ой, заступница, чо деется?!.. — не то от дыма густеющего, не то от испуга отчаянного задышливо причитала. И вскрикивала что есть мочи: — Рятуйте! Горим…

Ползунов ухватил ее за плечи и резко встряхнул, останавливая, хотя и самого колотун бил изнутри:

— Перестань вопить. Быстро одевайтесь! Помоги хозяйке…

— Что… что там стряслось? — доносится из дымного сумрака голос разбуженной Пелагеи. — Отчего столько чаду?

А за стеной, что отделяет светлицу от черной избы, уже вовсю трещит, полыхает и что-то рушится… Ползунов кидается в сени, распахивая дверь, и тут же горячей волной ударяет его в лицо, отбрасывая назад — сенки сплошь охвачены пламенем, выйти через них наружу теперь невозможно. Ползунов поспешно, рывком закрывает дверь, как будто этим можно отгородиться, спастись от огня, и тотчас возвращается в комнату, выкликая на ходу:

— Семен, где ты? Семен!..

— Тут я, ваше благородие, — выныривает навстречу денщик, весь расхристанный, в обутках на босу ногу, шапка задом наперед…

— Что же ты, как пень, торчишь? — накидывается на него шихтмейстер. — Окно… окно выставляй! Другого хода нет. Живо, живо! А где Яшутка с Ермолаем? Пусть в деревню бегут, мужиков поднимают… Пелагеша! — спохватывается в тот же миг и бросается в «будуар» жены, попутно срывая и отбрасывая в сторону легкие и ненужные теперь занавески. — Пелагеша! Одевайся… да потеплее. Некогда мешкать.

— Оделись уже, готовы, — отвечает Парашка, придерживая и ведя Пелагею под локоть. Ползунов подхватывает жену с другого бока, сердце частит, будто подталкивая: скорее, скорее! Дым забивает глотку, выедает глаза… А снаружи тянет холодом. Семен уже выставил раму — и в разверзнутом зеве окна видно, как сверху с горящей крыши падают, рассыпаясь фейерверком, трескучие искры и желто-оранжевые, красные сполохи плещутся на снегу… Ночь отодвинулась, будто враз истаяла, и все вокруг жарко озарено.

— О, Господи, что же это, что? — вздыхает со стоном Пелагея, придерживая руками живот. — Отчего загорелось-то, Ваня?

— Не знаю, Пелагеша, не знаю, — уклоняется он от лишнего разговора, когда всякая секунда дорога; быстро перемахивает через подоконник наружу, помогая Пелагее тем же путем выбраться из горящего дома, но ей это сделать не так-то просто, хотя и Парашка вовсю старается, придерживая ее с той стороны, задышливо приговаривая:

— Осторожно, Пелагея Ивановна, полегоньку, голубушка… Кто сам себя стережет, того и Бог бережет. Спускайся потихоньку, спускайся, а я подмогну…

Наконец, выбираются не без труда, и Ползунов, отведя женщин подальше в сторону, строго наказывает: «Отсюда — ни шагу! Не вздумайте к дому приближаться…» — последнее скорее к Парашке относится. Однако она и рта открыть не успевает, чтобы ответить, как шихтмейстер кидается обратно в дом и разом исчезает, теряясь в густом чаду. Семен тоже не отстает, орудует вовсю, то и дело возникая в проеме окна и прямо на снег выкидывая из дома, что под руку попадает: стулья, какую-то одежду, постель… Наволочка на одной подушке лопнула, разойдясь по шву, и белый пух взметнуло вверх и закружило в стылом воздухе, будто снежные хлопья.

Минуту спустя и Ползунов показался в том же проеме оконном, спрыгнул вниз, держа перед собою какой-то короб, наверное, с книгами и бумагами, отнес и поставил подальше от греха… А крыша дома уже почти вся занялась огнем, полыхала во-всю, и жердяные стропила, перегорая, с треском ломались и оседали, обрушивая на потолок тяжелые, накрепко спрессованные пласты дерна…





Наконец, подоспела подмога из деревни — кто с багром, ведром да лопатой, а кто и так, налегке, со всеми за компанию — впереди мужики, из коих выделялись Вяткин да Зеленцов, а следом бабы и пронырливая ребятня, что постарше… Как же такое зрелище пропустить! Шум, гам, толкотня… Яшутка же с Ермолаем, оповестив деревню о пожаре (хотя пожар и сам уже оповестил о себе), вернулись и того раньше — и теперь с испугом и удивлением смотрели на полыхающий дом.

А мужики подбежали, остановились и замерли, не зная, с чего начать и как подступиться к такому огню. Воды под рукой нет, а из Чарыша, от проруби, не натаскаешься, снегом пламя тоже не собьешь… Что делать?

— Эк полыхает, эко горит, язви его в душу! — восклицает Прокопий Бобков, выхватывая у кого-то багор и пытаясь дотянуться до крыши — что и удается ему, наконец. И он, победно оглядываясь, еще громче призывает: — Раскатывать надо, растаскивать по бревнышку избу-то, инако не погасить! — и тем же багром тянется снова, лезет в огонь, норовя железным крюком зацепить что-нибудь…

Ползунову же некогда выжидать, рассусоливать, и он, махнув рукой Вяткину и кинув взгляд на Зеленцова и Токорева, стоявших рядом, властно позвал, скомандовал:

— Пошли, мужики! Бочки надо спасать.

— Какие бочки, ваше благородие? Огонь же кругом… куда в такое пекло?!.. — остерег было кто-то. Но Ползунов так глянул и так повторил команду, что никто и не посмел возражать, а тем паче, ослушаться.

— Живо, живо, мужики! Бочки там, — уже на ходу пояснил, — две бочки с казной денежной… Вызволять надо! — и первым кинулся без оглядки в оконный проем, словно в пасть огнедышащего, ненасытного зверя… А там, внутри, в совсем еще недавно бывшей светлице, где так покойно жилось и сладко спалось, не только дым столбом, но и пламя гуляет по стенам, потолок прогорел и вот-вот обрушится… Но, слава Богу, никого не сожгло, не убило, все обернулось удачно — выволокли мужики эти ценные бочки с казною, откатили подальше от огня, поставили на попа… И сами встали, опираясь на них и с трудом отдыхиваясь, откашливаясь, хватая воздух открытыми ртами… Ползунов здесь же, рядом с мужиками, простоволосый, в одной исподней рубахе, весь в саже — и то ли дым, то ли пар от него валил… Семен, узрев это, подбежал с тулупчиком в руках, невесть откуда взявшимся, и накинул на плечи шихтмейстера:

— Оболокитесь, ваше благородие, не то простынете.

Дом в это время затрещал, оседая и брызгая во все стороны искрами, потолок рухнул всей тяжестью, приглушив на мгновенье пламя, но в следующий миг полыхнуло с еще большею силой — и стало понятно: с огнем нипочем не справиться, дом не спасти!

И остались к утру одни лишь черные головешки да куча золы, которую ветерок разносил по всей ограде и снег вокруг сплошь посерел…

14

Тяжкие выпали времена — хуже, казалось, и не бывает. Время — что бремя! — думал шихтмейстер. И понимал: тащить это бремя придется самому, ни на кого не перекладывая.

Сразу после пожара, дотла спалившего пристанскую светлицу, Ползунов перебрался всею семьей в деревню Красноярскую, до которой подать рукой, приютился в хате старого бобыля… И, ни дня не мешкая, выехал в Барнаул, имея при себе лишь письменный рапорт на имя асессора Христиани — и никаких оправданий случившегося. «24 февраля 1760 года, около полуночи, состоящий при Красноярской пристани казенный дом, крытый дерном, неведомо от чего, во время глубокого сна, загорелся», — тщательно подбирая слова, доносил шихтмейстер. Меж тем, казалось, и сама бумага вспыхнуть готова была от этих слов, обжигая изнутри, вызывая душевную боль и смятение: а каково посмотрит на это начальник заводов? И какие засим последуют выводы и указы? Вот чего опасался Ползунов, чувствуя за собой вину, но в чем она состоит — не ведал. Оттого и терзали смутные мысли, пока он, сидя в кошевке, ехал от Красноярской пристани до Барнаульского завода — более ста верст по февральской дороге.

А когда ближе к вечеру того же дня явился в горную Канцелярию, пред очи самого асессора Иоганна Христиани, известного саксонской своей пунктуальностью и въедливой строгостью, сердце екнуло и поджилки слегка затряслись: тут уж, с глазу-то на глаз, письменным рапортом не отделаешься — придется изустно докладывать о случившемся… Господи, помоги! Однако, вопреки опасениям, Христиани отнюдь «из себя не вышел», а терпеливо и даже невозмутимо выслушал доклад и спокойно поинтересовался, лишь слегка насупившись: