Страница 14 из 30
Итак, моя жизнь превратилась в следование привычной рутине, в движение по накатанным параллельным колеям. Существовала моя личная жизнь (более личная — в смысле одинокая, — чем мне хотелось бы), и существовала жизнь социальная, под которой я имею в виду эротизированное воспроизведение личной жизни, благодаря чему я сумел втереться в компанию моих коллег по «Берлицу».
Все, что мне не удавалось совершить в действительности, я совершал в этом так называемом пересказе — трахал, мастурбировал, занимался оральным сексом, даже участвовал во взаимном подпаливании сосков рождественскими свечами (и как только такая шалость пришла мне в голову?). И проделывал все это я со всеми партнерами, каких только мог себе вообразить, — с белыми, с неграми, с мулатами, с азиатами, со здоровенными полицейскими, которым я позволял топтать мое белое как мел тело подкованными гвоздями башмаками, с только что окончившими школу мальчишками в футболках от Лакосты, кашемировых свитерах и новеньких джинсах, собравшимися в Бангладеш или в Бразилию для «завершения образования» (это выражение всегда вызывало во мне детский энтузиазм).
Та зима и пришедшая следом за ней весна были и богаты, и бедны событиями. Моя жизнь действительно, если угодно, катилась по накатанной колее, но для человека, который, как я, всегда страдал от одиночества, колея представляла собой такое уютное и надежное убежище, что я чувствовал себя несчастным, если рутина нарушалась, — Фери брал отпуск, из-за всеобщей забастовки «Берлицу» приходилось на сутки закрыться, или за целый день я ни разу не видел Ральфа Макавоя, дефилирующего по коридору.
Если смотреть на вещи шире, мои личные заботы, конечно, выглядели мелкими, но ведь каждый имеет право — то самое право, которое американцы называют «неотъемлемым» — смотреть на собственные неприятности как на нечто серьезное, не вспоминая при этом о голоде в Руанде и об угнетении Китаем тибетцев (о чем зануда Питер, радикал и флюгер одновременно, никогда не уставал нам напоминать). Даже если моя инициация, в результате которой я стал членом школьной компании геев, и была основана на лжи, я больше не был безбилетным пассажиром мирового корабля. Я поражался тому, как выдуманный мной образ самого себя восстановил мое эмоциональ-ное равновесие. Я стал спокойнее. Я встречал мелкие пакости, которые преподносит нам жизнь, с добродушием. Меня больше не преследовали мысли о возвращении в Оксфорд или о том, чтобы броситься в Сену с моста Александра Третьего, как то было после фиаско с Ивом-Мари. Меня больше не терзала самая мучительная из всех фобий — страх перед любым человеком, который не был мной. Что я сохранил от тех времен? По большей части всякие случайные воспоминания, сами по себе ничего не стоящие, но тем не менее пустившие во мне корни, как это бывает с воспоминаниями, может быть, даже не заслуживающими усилия ума. «Дон Жуан», которого я слушал, сидя в Опере на самом последнем ярусе, так что казалось, стоит поднять руку, и я коснусь расписанного Шагалом потолка. Бесконечные разговоры Ральфа о поисках «безупречной рубашки» — так он называл «безупречного юношу», которым сам был для меня. Смех, который вызвал новичок в «Берлице» — молоденький англичанин в очках, невзрачный и серьезный, который неожиданно спросил, услышав разглагольство-вания Скуйлера по поводу очередной голливудской сплетни, почерпнутой им из «Трибюн», — «Простите меня, а кто такая За-За?» Озарение, после того как за пять месяцев я осилил «В поисках утраченного времени» (на английском, конечно), что если кто-нибудь в разговоре о Прусте упомянет «маленькую мадлен»,[48] значит, он Пруста не читал. Ужины в «Дрюо» или «Шартье». Семяизвержение в одиночестве, даже без помощи рук, при чтении газетной статьи о жутких садистских ритуалах посвящения новичков в университете Шарлотсвилля, Южная Вирджиния. Ну и, конечно, уроки. Это было то, что продолжало доставлять мне наслаждение, если не считать странного ощущения — по мере того как одна группа сменяла другую, почти неотличимую от нее, — что только я делаюсь старше, а мои ученики каким-то образом остаются все теми же.
И вот наступил день, когда это случилось.
Точной даты я не помню, хотя день запомнил во всех деталях. Он знаменовал собой долгожданный конец зимы, хотя, когда утром я отправлялся на работу, деревья вдоль набережной Вольтера все еще оставались угловатыми скелетами. Накануне выпал снежок, но его почти весь смыл ночной ливень — только кое-где на бордюре тротуара оставались белые пятна, похожие на нестертую мыльную пену на мочке уха. Затем около полудня, когда мы этого совсем не ожидали, выглянуло солнце, и к окончанию занятий воздух сделался не по сезону теплым.
Этим вечером моя заранее продуманная засада натеррасе кафе принесла замечательные плоды. Первым появился Скуйлер, и вместо того, чтобы быстро устремиться по бульвару прочь, как он неизменно делал, он улыбнулся мне и, даже не спросив, можно ли занять свободный стул за моим столиком, уселся рядом. И через пять минут — официант еще не успел принести Скуйлеру его кир[49] — Фери и Мик, вместе вышедшие из школы, присоединились к нам, чтобы выпить по глотку; Мик, когда-то проведший две недели в Кении, назвал это «сандаунер».[50]
Мы все были в веселом настроении и хохотали над fait divers,[51] которые Мик вслух читал из «Франс Суар»: о вечеринке глухонемых, которые поздно воскресной ночью вышли на авеню Оперы и которых, по жалобе какого-то желчного местного жителя, арестовали за нарушение тишины. Потом, может быть, чтобы положить конец хихиканью, которое время от времени нападало, как икота, на кого-нибудь из нас, Скуйлер предложил игру.
Мы должны были наблюдать за прохожими и за пятнадцать минут — ни больше ни меньше — выбрать кого-то, с кем хотели бы отправиться в постель. Если один из нас делал выбор через пять минут, а потом обнаруживал более лакомый кусочек, менять ничего было нельзя; если же, наоборот, играющий тянул до последней минуты, он мог оказаться в отчаянном положении и должен был соглашаться на кого попало, — незавидная участь. Никто из нас, естественно, не имел ни малейшего шанса реализовать свой выбор, но игра была забавная. Советую как-нибудь попробовать.
Через десять минут, после того как мимо прошло множество пар, никто из нас еще не рискнул принять решение (я поразился: Париж, город, который я всегда считал переполненным сексуальными молодыми людьми, как только было обозначено ограничение по месту и времени, предложил нам удивительно скудный выбор). Это заставило меня высказаться в том смысле, что, как ни крути, в девяти случаях из десяти в гетеросексуальной паре девушка привлекательнее парня — за немногими исключениями.
— Нельзя отрицать, — добавил я, — что, говоря объективно — повторяю, именно объективно, — женский пол не зря всегда считался более красивым, чем мужской.
Мое замечание, как я и ожидал, вызвало изумление Фери и Мика; но прежде чем кто-то из них успел открыть рот, Скуйлер повернулся ко мне и сказал:
— Я и не знал, что ты посматриваешь в обе стороны.
— Ну, такого я не стал бы утверждать, — пробормотал я, гадая, куда заведет нас этот разговор, — хотя должен признаться, что моей первой любовью и в самом деле была девушка. А потом случались и другие, — приврал я.
— Что ж, тебе, пожалуй, лучше будет придерживаться такого выбора.
— Почему ты так говоришь? — спросил я.
— Ну, я на самом деле не очень уверен… Просто я вчера в «Трибюн» прочитал странную вещь. Не знаю, имеет ли это какое-то значение, но одного официанта из нью-йоркского ресторана уволили за то, что он гей. Он теперь судится с рестораном.
— А я думал, что в Нью-Йорке все официанты — геи.
— Ну, может быть… — протянул Скуйлер. — Только знаешь, говорят о чем-то вроде нового рака. Гейского рака.
48
Мадлен — сорт печенья.
49
Кир — аперитив из белого вина и черносмородинного ликера.
50
Сандаунер — рюмка спиртного вечером, после конца рабочего дня.
51
fait divers (фр.) — происшествия (рубрика в газете).