Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 88 из 106



Но что делать человеку, если мир для него — не добрый и не разумный? Если он — сточная канава и помойка, если жить в этом мире для него тяжело и плохо? Если воспоминания детства бесят, юность вызывает отвращение, а то, во что ты образовался, по меньшей степени раздражает? Остается переделывать мир, создать из мира что-то хотя бы относительно приемлемое. Потому что в реальном мире ему нет места, мир его не принимает. У любого, даже самого отверженного, есть свое место и свое дело в мироздании. У любого — но не у него.

Слабый человек в таком положении запьет или, того еще лучше, перережет себе вены. Сильный скорее по­пытается найти себе место в мире... или переделать мир так, чтобы ему было в нем место.

Ведь русская интеллигенция всегда именно что пе­ределывала мир! Добиваться индивидуального успеха называлось у нее «жить для себя» — что было низко и пре­зренно. В самом лучшем случае интеллигент полагал свой частный успех — частью группового успеха. Например, занять тепленькое местечко в системе управления тем миром, который построили «мы все» для будущего счастья всего человечества.

Еврейская интеллигенция научилась и приумножила. И нечего учить всяким гадостям...

У человека, особенно в молодости, очень много энер­гии. Природа дала нам колоссальный запас прочности. Слой людей, о которых я говорю, — это невероятно ак­тивный слой, прямо-таки бурно стремящийся изменить окружающую жизнь. Ко времени Первой мировой войны в Российской империи скапливаются сотни тысяч, если не миллионы молодых людей, сами толком не знающих, кто они, чем бы они хотели заниматься и куда им жизни деть свои. Очень многие из них полагают к тому же, что мир устроен совершенно безобразно и только партия «своих» выведет его из тупика.

Это слой вовсе не «чисто еврейский», но евреев в нем невероятно много. Причина понятна: в конце XIX и начале XX века на еврейскую Россию обрушился удар страш­ной силы, выбил почву из-под ног огромного количества людей. В том числе у людей, совсем неплохих по своим личным качествам и способных сделать много при другом жизненном раскладе.

Багрицкий, Антокольский или Коган — лишь знамена этого слоя людей. Это те, кто смогли заговорить от имени своего поколения и своего общественного класса. Абсо­лютное большинство этих беспочвенных людей не пишут книг и стихов (некоторые и вообще плохо умеют писать). Но они думают, а самое главное — чувствуют так же. Эти люди готовы потратить невероятно много энергии на разрушение существующего мира. Многие из них готовы и строить... но ведь они толком сами не знают — чего бы им хотелось построить.

Этим людям (как и всем остальным) жизненно необ­ходима гармония, стабильность, порядок. Сочетание тре­бовательности и жесткости с доброй заботой и любовью. Все это есть и в иудейской, и в русской культурах, хотя и в разных формах. Но у них-то, у них нет и ни той, и ни другой. Они не иудеи и не христиане. И не русские, и не евреи.

Естественный вопрос — а что думали те, кто орга­низовывал и проводил в жизнь обрушившийся на страну кошмар? Отвечаю: им было очень весело. «Всем хорошим в своей жизни я обязана революции!» — экспрессивно восклицает Евгения Гинзбург, — уже не восторженной девицей, а почтенной матроной, мамой двух взрослых сыновей. «Ох, как нам тогда было хорошо! Как нам было весело!»

КОГДА было до такой степени весело неуважаемой Евгении Семеновне? В 1918-1919 годах, вот когда. Как раз когда работала на полную катушку киевская ЧК — та самая, описанное Шульгиным. Работала так, что пришлось проделать специальный сток для крови. Когда после бегства красной сволочи из Киева нескольких женщин обыватели убили — спутали с чекисткой Розой Розенблюм, прославленной чудовищной жестокостью.



Кое-какие не особенно веселые сцены проскальзывают и у Надежды Мандельштам: грузовики, полные трупов; человек, которого волокут на расстрел; но особенно впечатляет момент, когда юный художник Эпштейн лепит бюст еще более юной Надежды и мимоходом показывает ей с балкона сцену — седого как лунь мужчину ведут на казнь. Каждый день водят, а не расстреливают, только имитируют расстрел, и это ему такое наказание — потому что он бывший полицмейстер и был жесток с революцио­нерами12. Он еще не стар, этот обреченный полицмейстер, он поседел от пыток.

Но саму Н. Мандельштам и ее «табунка» (из названных фамилий членов табунка — все до единой еврейские) все это волновало очень мало. В «карнавальном» (цитирую: «в карнавальном») Киеве 1918 года эти развращенные пацаны «врывались в чужие квартиры, распахивая окна и балконные двери... крепко привязывали свое декоратив­ное произведение (наглядную агитацию к демонстрации — плакаты, портреты Ленина и Троцкого, красные тряпки и прочую гадость. — A.M.) к балконной решетке». ... «Мы орали, а не говорили, и очень гордились, что иногда нам выдают ночные пропуска и мы ходим по улицам в запрет­ные часы»13. Словом — и этим ... (эпитет пусть вставит сам читатель) было очень, очень весело в заваленном трупами, изнасилованном городе. Весело за счет того, что можно было «орать, а не говорить», терроризировать нормальных людей и как бы участвовать в чем-то грандиозном — в «пе­реустройстве мира».

Про портреты Ленина и Троцкого... По рассказам моей бабушки Веры Васильевны Сидоровой, в Киеве 1918-1919 года эти портреты производили на русскую интеллигенцию особенное впечатление. Монгольское лицо Ленина будило в памяти блоковских «Скифов», восторженные бредни Брюсова про «Грядущих гуннов», модные разговоры о «конце цивилизации». Мефистофельский лик Троцкого будил другие, и тоже литературные ассоциации. Монгол и сатана смотрели с этих портретов, развешанных беснующимися прогрессенмахерами.

«Юность ни во что не вдумывается?»14 — а вот это уже прямая ложь! Не в этом дело. Это смотря какая юность.

Террор их и их близких не касался — для красных они были «свои», белые и не подумали бы заниматься истеричными, плохо воспитанными сопляками. Как-то несправедливо — даже порка им не светила. Это не отца Надежды Мандельштам водили каждый день на расстрел, это не она искала близких в подвалах ЧК, это не у нее были причины отыскать чекистку Розу.

Более того! За работу по изготовлению и развешива­нию «наглядной агитации» «табунку» платили, а «бежавшие с севера настоящие дамы пекли необычайные домашние пирожки и сами обслуживали посетителей»15. Наверное, и у этих «настоящих дам», и у обитателей квартир, в ко­торые врывался «табунок», были дочки-сверстницы этих «орущих, а не говорящих». И уж наверное, у них были совсем, совсем другие проблемы, уверяю вас.

Так что враки, будто юность так уж ни во что и не вдумывается — это уж смотря какая юность. Да и зре­лость у отца Н. Мандельштам и медленно убиваемого полицмейстера была разная. Для всех этих людей Киев был каким угодно, только не «карнавальным».

В буйном веселье образца 1919 года Н.Мандельштам в старости начала каяться, возлагая на двадцатые годы и «людей двадцатых годов» ответственность за произо­шедшее со страной. «Двадцатые годы оставили нам такое наследство, с которым справиться почти невозможно».

Правда, это вот навязчивое, стократ повторенное «мы»... «Проливая кровь, мы твердили, что это делается для сча­стья людей». Все навязчивые варианты «Мы все потеряли себя...», «с нами всеми произошло....... Тут возникает все тот же вопрос — почему малопочтенная Надежда Яковлевна так упорно не видит вокруг себя людей с совершенно другим жизненным опытом? Людей, которым в 1918 и 1919 году вовсе не было весело. Помните начало «Белой гвардии» М. Булгакова? «Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом, от начала же революции второй»16. И у него же сказано, что год 1919-й был еще страшнее предшественника (не для Мандельштам и ей подобных).