Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 43



Он сразу же завладел всей сценой. Сегодня он хотел играть один. Люди и вещи покорно отодвинулись назад, в тень, и вспыхивали только изредка отраженным светом. Он опустил случайно глаза и увидел в будке остробородое радостно-изумленное лицо суфлера.

— Талант! — прошептал суфлер. — Великий вы артист, Владимир Васильевич! — Мамонтов сверху великодушно улыбнулся ему, как полубог ничтожеству.

Опустился занавес — под грохот, вой и топот всего зала. Мамонтов с мгновенной острой болью пожалел, что комиссар Ефим Авдеевич не придет на сцену поздравить его.

Зато прибежал антрепренер, весь лоснящийся, как будто густо смазанный маслом.

— Прочь! — сказал Мамонтов, величественно поднимая ладонь. — Не сбивайте мне настроения. Я не разговариваю в антрактах!

Во втором действии он играл сдержаннее, приберегая силы для последнего, предсмертного монолога.

Этот монолог начинался словами: «Прощайте, товарищи!» Глухое рыдание оборвало голос Мамонтова. Зал ответил ему единым вздохом. Мамонтов скорбно опустил голову и долго стоял, не шевелясь, со связанными руками, в разодранной рубахе. Вдруг он выпрямился, шагнул вперед; глаза его неукротимо блеснули; багровея и надуваясь, он порвал веревку на руках.

Суфлер торопливо привернул свою лампочку. За сценой ударили в лист железа — началась буря.

Она бушевала вокруг, свистя и грохоча, страшнее чем в «Лире», но Мамонтов все покрывал своим низким и хриплым голосом. Он кричал, извиваясь и колотя себя кулаками в грудь; пот крупными каплями собирался на жирном гриме. Выстрел. Мамонтов упал; ворвались, топоча, красноармейцы. Мамонтов, умирающий, приподнялся на. локте и вытянул руки навстречу им.

В зале творилось неописуемое, кричали «ура!», грохот все нарастал, поднимая крышу. К Мамонтову подошел взволнованный серьезный студент — новый комиссар;

— Спасибо, товарищ Мамонтов! Наверное, раньше вы играли на столичных сценах.

— Никогда, — гордо ответил Мамонтов. — Я презираю столичные сцены, там нет искусства, нет души. Одни фигли-мигли.

Налетел антрепренер, загнал студента в угол и долго держал в плену, подсовывая какую-то бумажку. Понемногу все затихло, театр опустел. Антрепренер деловито сказал, вытирая потный лоб:

— Десять гимнастерок выдрал. Завтра пойду просить брюки. Насчет сапог ничего не слышали, — есть у них?..

Пьеса «Смерть комиссара» шла почти ежедневно. Мамонтов стал местной знаменитостью. Мальчишки на улице кричали: «Товарищ комиссар!» — и забегая вперед, вытягивались перед ним по-военному; глаза, их светились восхищением и преданностью.

Он принял славу спокойно, с достоинством, он снова поверил в мощь своего таланта, в благородную высоту своего искусства. Он не имел в жизни другой цели, кроме служения искусству, и когда, после спектаклей, новый комиссар благодарил его за помощь революции, — он отмалчивался: это совпадение казалось ему случайным. Он пришил все пуговицы к своему пальто, завел черную шляпу, толстую палку. Неторопливо ходил он по улицам и с важной, старомодной учтивостью отвечал на приветствия поклонников. Да, у него появились поклонники — в затрепанных шинелях, прожженных искрами походных костров. Некоторые из них приходили даже в гости к Мамонтову. Пришел однажды веселый маленький татарин в ярко-оранжевом полушубке в стеганых ватных штанах и, смешно коверкая слова — «твоя курящий человек-та, моя некурящий, бери, нисява деньга не надо, бульно хорошо селовек-та!» — положил на стол перед Мамонтовым свой махорочный паек, исчез и никогда больше не появлялся. Пришел ткач из Иваново-Вознесенска — суровый, морщинистый, на голове — посеребренный бобрик. Ткач решил переписать пьесу и послать на родину для агитации. В нем было что-то от покойного комиссара Ефима Авдеевича, — в глазах ли, в походке ли — Мамонтов так и не понял. Еще многие приходили — всех не перечесть.

...Ударили сухие морозы и держались целую неделю без снега. Небо очистилось; по ночам из его звездной глубины изливался на землю синий, резкий, прозрачный холод; земля сжалась, лужи промерзли до самого дна, взъерошенная грязь на дорогах окаменела. Потом опять нависли низкие тучи, потеплело, и густо пошел снег. Гуляя, Мамонтов забрел однажды в городской сад; там было светло, тихо, чисто, и елки опирались на сугробы своими белыми лапами. Мамонтов подошел к обрыву; за рекой начиналось белое, ровное, плоское поле... И далеко, очень далеко, где тусклая белизна поля терялась в тумане, он заметил медленное движение расплывчатых пятен и не сразу понял, что это идут по большому тракту войска. Война продолжалась и даже близилась: странно было думать об этом в тихом и светлом снежном саду,

Он медленно вышел из сада, погруженный в раздумье; не заметил тревожного оживления на улицах — обывателей, закрывающих ставни, военных, что серьезно и деловито спешили куда-то. застегиваясь на ходу, конников, галопом пролетевших мимо него — первый, второй — к штабу.

Антрепренер встретил его сообщением;

— Слышали? Наступают.

— Кто?

— Конечно, не мы с вами. Белые...

Все притихли, Мамонтов сказал, снимая пальто:

— Ерунда. Паника. Уж сколько раз...

И не договорил. Воздух над ним мягко дрогнул и как бы осел от далекого глухого удара.

— Ага! — сказал антрепренер. — Вот вам и ерунда!.,

Второй удар, третий, четвертый — подряд. Суфлер, шаркая туфлями, кинулся к лампе, потушил ее; стало совсем темно, и опять воздух, дрогнув, осел.



— Началось!.. Господи Иисусе, — тихо сказал суфлер.

К ночи бой приблизился. Над крышей свирепо завыли снаряды. Этот звук нарастал мгновенно и зловеще, прижимая к земле скрюченных от страха людей, и заканчивался звенящим разрывом где-то вблизи вокзала. Доносилась пулеметная стрельба, залпы. Антрепренер приказал завалить окна и двери скамейками, лампу не зажигать, печку не топить. Актеры, оцепенев, сидели в темноте, в холоде. Голоса почему-то стали у всех одинаковыми — тихими и сиплыми; не поймешь даже, кто говорит.

Завыл снаряд. Взрыв.

— Двадцать два...

— Как они целятся в темноте?

— Двадцать три...

— Замолчите вы наконец! Считайте про себя!..

Молчание, вздохи, поскрипывания... Снаряд лопнул совсем рядом. Земля раскололась, посыпались, мелко звеня, стекла, дом загудел, отозвались басовые струны в рояле.

— О, господи!

— Двадцать четыре...

В сторону считавшего полетело что-то тяжелое, покатилось, громыхая, по доскам.

— Молчите, вы, идиот!

Снова взрыв, еще ближе. Потом тишина, и каждый услышал свое дыхание, биение своего сердца...

В эту ночь красные войска оставили город. Утром улицы были насквозь пустыми — ни души. Мамонтов стоял у дверей театра, опершись на палку. Ушли все зрители, все поклонники; его покинули. Он растерялся, обиделся — как же так? Опять не у дел? И вдруг затаил дыхание, в груди почувствовал тесноту, в ногах — слабость: ведь белые могут очень крепко прижать его за революционную пьесу.

Угнетенный и придавленный этой мыслью, он поспешно вернулся в полумрак театра, уселся, нахохлившись, на свою кровать, поднял воротник.

— Что-то знобит, — пожаловался он суфлеру.

Логинов выразительно кашлянул.

«Донесет, — подумал Мамонтов. — Обязательно донесет».

Антрепренер тихо сказал у окна:

— Идут.

Все бросились к окну. Через мутное, запыленное стекло с прилипшей к нему паутиной и высохшими мухами день казался тусклым, неласковым. Усталые солдаты нестройно шли по площади, спотыкаясь, наступая на пятки друг другу.

— Как же теперь, папаша? — сладким и тошным голосом спросил Логинов.

Мамонтов промолчал, как будто не слышал.

— Трепещете, папаша?..

Но тут вступился антрепренер.

— Вы это о чем? Вы это бросьте, любезный. Да, да, бросьте! Что?! Прошу не забывать, что теперь здесь полный хозяин я. Контракты будем подписывать — поняли? Деритесь сколько угодно, но чтобы наружу у меня сор не выносить. Этого я не допущу. Пресеку. Актер — человек подневольный, что прикажут, то и делает — должны понимать... Вы не беспокойтесь, — добавил он Мамонтову. — Это все глупости, болтовня одна.