Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 43



Кузьма Андреевич, стыдясь сознаться, что намерения доктора были ему известны еще утром, сказал, что, выйдя на крыльцо, встретил Устинью, которая и сообщила ему об отъезде. Председатель огорченно выругался и начал составлять бумагу в рик. «Просим принять меры, — писал он, — как в колхозе без амбулатории жить невозможно...» Члены правления всполошились; Кузьма Андреевич облегченно и радостно торопил председателя, доказывая ему необходимость доставить бумагу в рик завтра же утром. Но это косвенное участие в задержании доктора не удовлетворяло его; быстрым шагом он направился в амбулаторию.

— Ты кто есть, — баба? — сурово сказал он Устинье. — Неужто удержать не можешь? А хвалилась!..

— Привязывать его, что ли? — закричала она и всхлипнула.

— Эх!.. Вы, бабы, завсегда секрет имеете, как мужчинов к себе привязывать. А ты.. Я да я, да лучше меня бабы нет. А самого свово бабского дела не можешь исполнить... Гаврила Степанович, и то говорит...

Он не щадил ее женской гордости. Она смотрела оскорбленными глазами. Она вытолкала его. Он пошел обратно, в правление, где возбужденно спорили мужики, а Гаврила Степанович портил четвертый лист, сочиняя бумагу в рик.

Доктор вернулся поздно. Устинья встретила его с неожиданной приветливостью. На ужин она приготовила молочную лапшу. Пряный густой пар оседал на холодных оконных стеклах. Устинья не пожалела сахара, а доктор не любил сладкого и, несмотря на ее настойчивые уговоры, съел всего одну тарелку.

Она собрала посуду, вытерла концом длинного расшитого полотенца стол. В дверях она задержалась дольше обычного. Влажный ее взгляд был вызывающим, губы набухшими.

Доктор накинул крючок и стал раздеваться. Правый сапог, порванный над задником, застрял. Доктор рванул ногу, шов разошелся с шипением; сапог лежал на полу, распластанный как треска. Доктор швырнул его под скамейку; сапог стукнул глухо, точно пол был застелен войлоком.

Доктор потушил лампу. Необычайно холодной показалась ему простыня. Что-то звеняще как большой комар, заныло в комнате. Тени сдвинулись в угол; казалось, что угла этого вовсе нет, а комната выходит прямо в ночь, в поле — ветреное, залитое ледяным лунным светом.

Доктор закрыл глаза. Тело его потеряло вес и плыло, тихо вращаясь. К горлу подкатился тугой комок; холодный и липкий пот заливал лицо. Грудь раздувалась впустую, не забирая воздуха.

— Уж не заболел ли? — сказал доктор и не услышал своего голоса. — Конечно, заболел, — решил он, — вот некстати!

Бредовое забытье охватывало его, отчаянным усилием он заставил себя очнуться. «Скверно», — подумал он, встал и, пошатнувшись, схватился за стену. Пальцы его прыгали по округлостям бревна. Он опустился мимо кровати, на пол. Сидя в одном белье на шершавых досках, он сделал усилие, чтобы прояснить сознание. Это удалось ему, правда, на полминуты, не больше.

Шею его растянуло вдруг резкой судорогой; опять подступила тошнота; он ощутил во рту медный вкус и понял, что отравился.

Он хотел подняться — и не смог. Он пополз. Очень ясно он вообразил нелепость своего большого тела, распластавшегося на полу. Царапая дверь, обламывая ногти, он кое-как дотянулся до крючка, откинул его. И то, что он увидел за дверью, показалось ему сначала наступлением нового бреда: Устинья стояла там, держась за притолоку. Он протянул руку, ожидая схватить воздух, но схватил подол ее юбки. Устинья склонилась к нему, горячие судороги зигзагами шли по его телу. Он задыхался.

— Молока! Скорей!

Юбка выскользнула из его пальцев: скрипнул ноготь, проехавшись по грубой ткани. Пронзительно кричала Устинья. Откуда-то возник Кузьма Андреевич; он поил доктора молоком у открытого окна; доктор пил с жадностью, сейчас же извергая все обратно.

Гаснущим сознанием он уловил возбужденные слова Кузьмы Андреевича.

— Дура ты! Кто же тебе эдак приказывал?

Красные, зеленые круги вращались все быстрее и насмешливее. Кузьма Андреевич потащил доктора к постели. Докторские ноги волочились далеко сзади и прыгали на стыках половиц.

...Ночью он с помощью Кузьмы Андреевича несколько раз подходил к окну пить молоко. Опасность уже миновала, сердце работало ровнее, дышалось легче. Но во рту еще чувствовался медный вкус.

Он проснулся и долго лежал с закрытыми глазами, прислушиваясь к сдержанному, мерному говору мужиков. Было уже поздно. Солнце стояло напротив окна к светило доктору прямо в лицо. Он знал это, потому что видел в опущенных веках собственную розовую и прозрачную кровь.





Он открыл глаза, приподнял с подушки тяжелую голову. Он увидал у своей постели председателя Гаврилу Степановича и все колхозное правление. Кузьма Андреевич сердито зашептал, и все вышли на цыпочках, неуклюже раскачиваясь. Шапки остались в комнате. Доктор понял, что мужики вернутся.

— Лежи, лежи, — сказал Кузьме Андреевич. — Ай скушно? Хочешь, про старину скажу?.. Я ее, мил человек, наскрозь помню. Пятерку заработал. Да-а-а... Места наши в старину были глухие да лесистые... Ничего-то мы не слышали, ничего не видели, а чтоб радиво — этого даже не понимали... Да-а... Приехал к нам, значит, из купцов из московских Флегонтов Маркел Авдеич...

Кузьма Андреевич приостановился, потом сказал нерешительно;

— А знаешь, мил человек, ну ее к бесу, эту самую старину!.. Брюхо-то прошло?

Превозмогая слабость, доктор оделся и подошел к окну умываться. Кузьма Андреевич подхватил его под локоть.

— Я сам, — поморщился доктор.

Кузьма Андреевич вылил все ведро на его круглую голову. Вода была холодная и густая, ветер обдувал мокрое лицо доктора. Он видел на рябиновом листке стрекозу, она покачивала длинным с надломами туловищем; струящиеся крылья ее были едва отличимы от воздуха. Красноголовые муравьи тащили разбухшую от сырости спичку, белобрюхий паук поднимался на крышу, раскачиваясь и вбирая в себя блестящую нитку, словно была в паучьем животе заводная катушка. Петух горловым голосом разговаривал с курами; его мозолистая нога дергалась отрывисто; он раскапывал навозную кучу, а оттуда столбом, как светлый дым, поднимались мошки, потревоженные в своем предзимнем сне. Оклевывая рябину, летали растянутыми стайками дрозды, — все было четким, прозрачным, и на всем лежал синий и горьковатый осенний, осиновый холодок. Доктор подумал, что мог бы не увидеть сегодняшнего утра, ни стрекозы, ни муравья, ни рябины; доктор вздохнул глубоко... еще глубже... и еще глубже, потом потянулся, полный желания ощутить каждый свой мускул, все свое тело — на земле.

— Молочка? — спросил Кузьма Андреевич, — Ай чайку согреть?

— А где Устинья?

— С Гнедовым Силантием в район поехала. Кирилла в милицию повезли.

— Кирилла? — повторил доктор. — Садись и рассказывай, Кузьма Андреевич, все рассказывай. Я ничего не могу понять.

— Да ведь чего ж сказывать, мил человек... Сказывать тут нечего; хотел он тебя извести, этот самый Кирилл. Устинья-то, конечно, по дурости за приворотом полюбовным к нему пошла, по бабьей своей глупости.

Неслышно открылась дверь, и гуськом, по одному, соблюдая старшинство, вошли правленцы. Сзади всех Тимофей. После вывесок он считал себя в праве принимать самое горячее участие в обсуждении различных колхозных дел.

Мужики сели на липовую скамью. Гаврила Степанович поздравил доктора с благополучным выздоровлением.

— Спасибо, — ответил доктор и замолчал.

Тогда Гаврила Степанович начал держать речь. Он приготовил ее заранее; он думал, что скажет ее очень гладко, но сбился с первых же слов.

— Ходатайствуем, — сказал он. — Все ходатайствуем...

От мужиков шел крепкий запах пота, лица были серьезны и хмуры.

— Никак невозможно уезжать от нас...

В голосе Гаврилы Степановича нарастала тревога. Он резко рванул свою сатиновую рубашку. С костяным перебивчатым треском посыпались пуговицы. Доктор вздрогнул. Мужики подались к столу. Гаврила Степанович оттянул ворот рубахи. Пониже ключицы синел глянцевитый шрам. Гаврила Степанович дышал тяжело. Он медлил говорить, боясь, что его повалит припадок.