Страница 9 из 26
Старик задумался, а потом улыбнулся и, подняв единственный глаз на меня, проговорил:
— А ведь эти долгоспинники тогда чуть-чуть меня не порешили…
— Это как?
— Самым простым манером, только «Разбойник» вынес, — не без гордости проговорил Савва Евстигнеич. — Как выручил я от Тишки лошадь, сейчас же и собрался в дорогу, а был уж час девятый на дворе, по летнему делу смеркаться начинало. Уговаривал было меня хозяин остаться переночевать, да уж больно было мне муторно глядеть-то на них, разбойников! «Не пришлось бы воротиться, — говорит мне хозяин, — дорога-то больно плоха, своротов много». — «Нет, мол, видно не доведется воротиться, а дорогу, мол, лучше тебя знаем». Еду. Отъехал верст с пять — стемнело. Опустил поводья, думаю, «Разбойник» сам дорогу найдет, потому ночью видит, как все равно кошка, и по духу знает, куда ехать. Только задумался я этак маненечко, а дорога шла под гору, да такая скверная, только чертям ездить, — вдруг из стороны прямо к «Разбойнику» двое за повод хвать!.. «Ах вы, еретики этакие! — кричу им. — Что вы, кричу, окаянные, делаете? Я вот вам!» А у самого и оборонки-то никакой в те поры, как нарочно, не случилось… «Разбойник» сейчас на дыбы да одного ножкой — чук! — тот кубарем и скатился под гору, а сам вперед. Только гора крутая-прекрутая, и ходу нам, окромя шагу, нет, да и то гляди в оба, шею как бы не сломать. Спустились мы этаким манером в лог, — глубокий такой лог, — опять из стороны кто-то как хлопнется под ноги «Разбойнику». Другая бы лошадь десять раз сбросила, а «Разбойник» только перескочил и опять вперед. Думаю, дело плохо, — пожалуй, ни за грош порешат. Пригнулся я к самой шее «Разбойника» и думаю: «Ну, теперь сослужи мне службу, вынеси, — озолочу». Только стали подниматься в гору, опять на дорогу: хлоп! — опять «Разбойник» перескочил, а я слышу, начинает лошадь сердиться, храпит, дрожит. Только бы, думаю, на гору подняться, а там поминай как звали! А они, еретики, догадливы были: как только стал я подъезжать наверх-то, слышу, точно в стороне опять что-то потрескивает, а сам лежу на «Разбойнике», прильнул, сердце так и бьется. Вдруг поперек дороги двое на лошадях: значит — ни взад, ни вперед. Делать нечего, сотворил про себя молитву, погладил «Разбойника» по шее, а сам по-разбойничьи на один бок свесился да как свистну. «Разбойник» — вперед, да и полетел, что твой ветер, а они нам вдогонку давай палить. Так ты не поверишь, эти двадцать верст до Старого завода мы сделали в полчаса, даже меньше, чем в полчаса. Погнались было за нами, да на двух верстах отстали. Приехали мы домой целы и невредимы и буланку привели. Привязал я «Разбойника» к столбу, — весь в мыле, сердечный, — снял шапку да в ноги ему, ей-богу, так и повалился в ноги. «Спасибо, говорю, сослужил ты мне службу верой и правдой! По конец жизни буду помнить твою службу!»
Старик замолчал и, низко свесив голову, о чем-то задумался; вероятно, пред ним протянулись другие воспоминания долгой, полной приключениями жизни. Он в теперешней своей позе так и просился на картину: ворот красной рубахи был расстегнут и открывал могучую, обросшую волосами, грудь; загорелая широкая шея точно была отлита из бронзы; седая окладистая борода и седые брови несколько смягчали эту ничем не сокрушимую силу в образе человеческом. Старик долго и сосредоточенно смотрел своим одиноким глазом, пока я не прервал этого молчания вопросом, где он достал свою лошадь.
— Это было лет семь тому назад, — заговорил старик, — я тогда с гуртовщиками ходил в степи. Гнали из-под Семипалатинска косяков пять лошадей в Старый завод на ярмарку. Дело было на полдороге. Стали нас больно обижать кыргызы, все ладили отбить лошадей, да не удавалось… Больно уж один надоел: и день и ночь так и вертится у нас в глазах. Мы уж думали, что это дьявол, а не человек, потому то назади нас, то впереди, и не о дву-конь, а все на одной гнеденькой лошаденке, как бес перед заутреней, вертится… Уж мы его ловить пытались, пытались, — куда тебе! Гикнет по-ихнему, да как сквозь землю и провалится… Ищи его по степи-то. Скорее ветер догонишь, чем его, окаянного… А хозяин над нами потешается: «Куда-де вам, вахлакам, кыргыза ловить». И так это мне обидно стало, что даже ночью, проклятый, снился, а под конец я из-за него и пищи-то лишился: есть не могу, спать не могу, тоска напала, и все думаю о лошади, каким бы ни на есть манером добыть ее из-под кыргыза.
Старик замолчал, а потом совершенно другим тоном добавил:
— А ведь я этого самого кыргыза пристрелил…
Я долго рассматривал выражение лица Саввы Евстигнеича: хоть бы малейшая тень, хоть бы одна морщинка, — нет, такое же доброе, хорошее выражение на лице, как ночью, когда старик рассказывал Василисе Мироновне о котятах.
— Тебе не жаль его?
— Кого это?
— Ну, да киргиза, которого…
— Которого я убил?.. Да чего мне его жалеть-то? — с удивлением заговорил старик.
— Как чего жалеть?.. Да ведь он — человек?
— Ну, уж это ты, барин, напрасно, — заговорил старик, обидевшись и с некоторым сожалением глядя на меня. — Какой же он человек? Я лошадь пожалею, собаку пожалею, потому они хозяина знают и добро помнят, а кыргыз — што? Кыргыз — нехристь, погань, значит, туда ему и дорога!.. Они нашего брата не больно жалеют… В степи-то один бог да Никола, — твори, чего хочешь!
Я несколько успокоился, потому что подобное рассуждение походило хоть немного на логику, но расспрашивать дальше об обстоятельствах, сопровождавших приобретение лошади, я не имел желания.
Солнце начинало уже клониться к горизонту, зной летнего дня заметно спадал, — значит, пора было отправляться в дорогу. Еще раз расспросив старика подробно о дороге, я начал с ним прощаться.
— Погоди, востроногой! — послышался из балагана голос Василисы Мироновны. — Опять, пожалуй, заплутаешься… Нам с Калинычем тоже пора отправляться, — дойдешь с нами до поворота на Момыниху, а там уж слепой выйдет.
Мне пришлось только согласиться на это приглашение.
Лошади были скоро оседланы, и, простившись со стариком, мы втроем двинулись в путь. Балаган со стариком и мальчиком скрылся из наших глаз на первом повороте едва заметной лесной тропинки, по которой мы взяли наш курс. Василиса Мироновна ехала настоящею амазонкой на своей буланке, — вероятно, той самой, о которой рассказывал старик. Сидела она в высоком киргизском седле по-мужски, молодцом, хоть это и не совсем гармонировало с ее кубовым сарафаном и темным платком на голове. Калин Калиныч, видимо, никогда не ездил верхом и сидел на своей убогой сивенькой лошадке как мешок, набитый травой. Василиса Мироновна ехала впереди, я старался держаться с нею наравне, а Калин Калиныч замыкал эту торжественную процессию.
— Вы куда же это едете, Василиса Мироновна? — спросил я свою спутницу.
— А тут есть в горах одна могилка, старца Антония, так вот мы туда едем.
— Зачем?
— А на поклонение, — весело отвечала Василиса Мироновна. — Там наших об эту пору, под Петров день, видимо-невидимо собирается, тыщев до трех.
Всю дорогу до Момынихи мы проболтали самым веселым образом, так как у нас нашлось очень много общих знакомых. Калин Калиныч иногда вмешивался в наш разговор, но больше молчал, потел, вздыхал, кашлял, постоянно утирался своим платком с изображением сражения, сморкался прямо в физиономию какому-то сердитому генералу и не пропускал случая в приличных местах посмеяться дребезжавшим, с проскакивавшими детскими нотками смехом.
— Вот и Момыниха! — заговорила Василиса Мироновна, когда наша тропинка начала огибать какую-то гору и направо отделила другую дорожку. — Вот ступай направо, — прямо на Момыниху и выйдешь.
— Спасибо, Василиса Мироновна! Прощайте.
— Ладно, не поминай лихом, а когда будешь в Старом заводе, не проходи мимо моей-то избушки! — весело прощалась со мной Василиса Мироновна.
Я свернул на новую тропинку, а моя мужественная спутница продолжала путь в сопровождении своего мешковатого рыцаря. Я остановился и долго провожал глазами эту странную пару, пока она не скрылась в лесу, смешанном из елей, сосен и берез.