Страница 8 из 93
Я палил, не разбирая, часто мимо, и все-таки очень скоро груда уток выросла посредине нашего челнока. Тогда я стал заказывать.
— Чернеди больше не нужно, Тимофей. Широконоски? Пожалуй. Ты мне чирков подавай!
Тимофей «подавал», и маленькие уточки, никогда не пахнущие рыбой, завершили чудовищную добычу.
Чернедь валила тучами, но и благородных уток можно было настрелять хоть вагон. К чему? Я ограничился двумя мешками.
— Ну, как, ничего, летят у нас утчонки? — посмеивались пригласившие меня охотники. Признайтесь-ка, вы ведь усомнились в манчуках?
Я, несколько пристыженный, благодарил в восхищении. Такое зрелище не часто, не везде можно увидеть.
Но все—и утиный потоп, и ряд пережитых тогда ярких впечатлений—все заслонил в моем воспоминании исполинский образ Тимофея. Казалось бы, что таких уже не бывает, а вот он живой въявь, попрежнему смирен характером и, вероятно, продолжает не хворать.
ОНИ И ОН
Если при выходе охотника из дома хотя бы одна ворона, торопливо и озабоченно каркая, полетит в лес, то охотник на ближайший участок своих там занятий спокойно может плюнуть: никого он там не найдет.
Ворона с тетеркой или зайцем не только не в дружбе, а в очень плохих отношениях.
Стянуть яйцо, подцепить ослабевшего тетеревенка или зазевавшегося зайчонка ворона не пропустит случая. Если же случилось несчастье, например, кто-нибудь ранен, причем на землю упала капля крови, кто-нибудь ушибся и захромал, сбился с бега или полета, то этот черно-серый чорт уже тут: мгновенно, точно из-под земли является—сидит или летает, поджидая, не свалится ли кто совсем и не удастся ли пообедать.
Заинтересованным лицам это все отлично известно, и ворону они соответственно любят, но предостерегающий сигнал от нее принимают. Дело общее!
Опытный охотник эту штуку тоже знает, ружье прикрывает тряпкой, на голову вместо городской фуражки или картуза надевает пастушью шляпу, и—для птичьих мозгов довольно. С березы, с забора посматривают на него вороны и не шевелятся: что ж, мало ли их таких тут ходит.
Однако, если при выходе ворон даже вовсе не было, все-таки, при входе человека в лес, его видят тысячи незримых ему глаз, и, несомненно, раздается понятный всем, кроме него, крик:
— Вот он идет, подлец! Спасайтесь, он идет, убийца!!
И кругом—никого, кроме мелких пташек, которые никому не нужны. Остальных—нет. Они тут, но без помощи собаки человек их найти почти не может. Тетерка—рыжая, тетерев—черный, но среди невысокой зеленой травы они сидят так крепко, что на них чуть ли не наступить нужно, чтобы они взлетели. Очевидно, знают, что есть рыжие пеньки, черные сучья или корни, торчащие из травы так, что человек не умеет отличить их от птицы, если она не шевелится. Но… птичьи мозги остры не надолго.
Если «подлец» ляжет под куст и пролежит бревном с час, то его никто уже не помнит. На темной елке, казавшейся совершенно пустой, вдруг является рябчик. Он доверчиво спускается на полянку, бегает между кустами, клюет совершенно как голубь и, возвратившись на елку, свистит тонким-тонким голосом: это он зовет свою серую подружку.
Этому тонкому, чистому, нежному свисту подражать совсем просто, и «подлец», конечно, сейчас же делает «пищик» из первой попавшейся трубочки, толщиною в гусиное перо, и пищит.
Пестрые дурачки не только охотно откликаются, но и подлетают туда, где думают найти любовь или хотя бы драку из-за любви, а находят смерть.
Выстрел производит в лесу маленькое впечатление. Если «подлец» не бегает, не суетится, а главное, не подает голоса, что противнее и страшнее всего, то через несколько минут зловещей тишины, повидимому, никто уже не считает, что случилось что-то. Рябчик лежит в сетке, а убийца, довольный, идет дальше. Там, где у корней поваленной ветром огромной ели образовалась среди мха и травы песчаная прогалина, он останавливается и что-то путает на песке. Действительно, это «путики»—тонкие, но упругие, крепкие петли, сплетенные из конских волос. Тетерев прилетит сюда непременно. Купанье в песке ему необходимо: воды он не любит, а если не чиститься песком или пылью, то его заедят паразиты. В лесу где же взять пыли? И вот в тот миг, как краснобровый черныш, с наслаждением трепыхаясь, принимает песочную ванну, он чувствует, что за лапу его держит смерть: петля. Разве ж это не подло?
А «подлец», покуривая, идет дальше. Солнце поднялось уже порядочно. К глухарю, значит, и думать нечего подобраться. Его только на заре можно застать на ягоднике, еще осыпанном ночной росой, а затем он сидит в такой чаще, в такой трущобе, что там каждый шаг за версту слышен, а ему только шорох послышался, как он—фррр!
Большущий петух знает, как жадно ищет его человек, так и остерегается.
Он сообразителен, он осторожен, он снабжен изумительным зрением и слухом и… он глуп, глуп, как тетерев!
Он подлетает к березке, замечает, что на ней в каком-то обручике, кружке из ветвей висит ветка рябины, и в его глухариных мозгах даже мысли не возникает о том, что на березе никаких ягод не растет, а рябина старая, прошлогодняя. Нет, глупый индюк доверчиво просовывает голову в обручик, дергает за соблазнительную кисть и… виснет в петле, затянувшейся на его шее.
Кто мог бы ожидать подобной гадости?
К таким штучкам со стороны «подлеца» обитатели леса относятся так же, как это было тысячу лет назад: один ставит петли, а другие суют в них свои шеи.
Но к самому грозному оружию человека, к страшному ружью отношение их изменилось заметно даже за ничтожный промежуток времени.
Те, кто двадцать лет назад подпускал к себе на тридцать шагов, теперь снимаются и улетают шагов за семьдесят.
Державшиеся и прежде осторожно шагов за сотню от человека, теперь строго соблюдают расстояние в двести шагов.
«Подойди-ка, убей, вот тебе кукиш с маслом: нет, брат, еще у тебя таких ружей. Курли, курли!» Так французы называют кроншнепа, большого, на высоких ногах, серого кулика (по-русски—всё кулики!).
За одним таким «курли» однажды некоторый человек принялся гнаться в четвертом часу утра. Курли, курли!
Сверлят лазурную вышину серебреные трели, красавец-кулик перелетает с берега на берег, а некоторый человек в ботнике упорно пересекает реку.
Кулик расхаживает по отмелям, засовывает свой длинный кривой нос в разную дрянь, доставая оттуда червяков, кулик пьет воду, для чего совершенно необыкновенно запрокидывает голову, кулик вообще недурно проводит время. А тот, в ботнике, все едет за ним, иногда стреляет и ругается. Курли, курли! Значит, опять не задело, — кричит проклятый кулик! Так они «ехали» долго, пока последнее «курли» не донеслось насмешливо из темноты.
«Курли! Где же тебе, дураку, в меня попасть, ружьишко твое до меня нехватает. Пошел, дурак, домой. Курли, курли!»
Тут некоторый человек повалился на землю в изнеможении и вспомнил, что он из-за кулика ничего не ел почти сутки.
Мрачно, в полном молчании прошли три часа летней ночи.
При первых лучах солнца «курли!» опять зазвенело над рекой.
Длинноносый красавец вылетел из-за поворота реки и оглянулся: «Никого, отстал, значит, дурак—вот надоел».
Курли, курли! Вдруг огненный вихрь сломал его крылья, пронизал его всего, и он безжизненным комком перьев упал на воду.
А внизу грянул выстрел, и из-под выступа крутого берега весело выехал некоторый человек, направляя свой ботник к комку перьев.
Это случилось тридцать пять лет назад. Что это значит? А то, что некоторый человек теперь уже ни к кому никак не подъезжает, сидит смирно, лишь вспоминая гладь реки, освещенной восходящим солнцем, и длинноносого кулика в лазурной вышине, и… свою юность и много-много разных разностей: всего не перечесть, что было хорошего в жизни.
А «курли»? Их сменилось за это время тридцать пять поколений: на человеческий счет они пережили тысячу лет. И за это время усвоили лишь то, что человека не надо пускать к себе ближе, чем на двести шагов, вместо прежних ста. В остальном все попрежнему. И «курли» и все им подобные попрежнему не в состоянии удержать в мозгах что-нибудь надолго, в особенности же не укладываются в этих простых мозгах по… по… поступки этакие, вроде петли или неожиданного выстрела из-под берега.