Страница 77 из 93
МЕЛОЧЬ
Для того чтобы вполне оценить значение для леса мелких певчих птиц, надо побывать в ноябре-декабре на черноморском побережьи Кавказа.
Там бешеное плодородие почвы в избытке влаги, света и тепла растит с невероятной быстротой, со сказочной силой густой лес диковинных для северянина деревьев. Каштан, бук, груша, грецкий орех, непроходимые заросли ошеломляюще ароматных кустов, перепутанных колючими цветущими лианами. И все это море вечной зелени, все благоухания, великолепие, все ни к чему: лес молчит неподвижно, мертво—в нем нет птиц.
Лишь изредка стремительно промелькнет сойка с своим «крэк-крэк». И одинокий резкий крик еще усиливает, оттеняет унылое впечатление.
На севере только самая глушь старого бора лишена веселых маленьких обитателей: среди угрюмых сосен и елей им скучно. Но там, где освещенные солнцем поляны прорезывают гущу леса, где теснятся кусты черемухи, жимолости или просто ивы, где юные березки трепетно кивают тонкими ветвями, там прелестная крылатая мелочь живет все времена года и оживляет окружающее, даже белый погребальный саван зимы.
Вот подпрыгивает, чирикая, знаменитый герой, известный каждому человеку, едва научившемуся лепетать первую песенку, — чижик. Ему, серенькому, немного нужно: семечко-другое, упавшее на снег с березы или ольхи. Скромная его песенка, давшая ему имя, звучит наивно, но она очаровательно нарушает молчание сугробов.
Фррр! Пышным букетом пурпурных цветов выпорхнула стайка снегирей. Надутые, толстые, они удивительно прочно сидят на выдавшихся ветках низкорослых кустов и упорно свистят друг другу: «дью-дью». Они иногда непрочь из леса, где им довольно корма, перемахнуть всей яркой стайкой в сад не только деревенский, но даже городской. И если их не пугать усиленно, то они просидят с полчаса на кустах, задумчиво и тихонько высвистывая: «дью-дью-дью».
Там, где имеются в достаточном количестве кусты репейника и чертополоха, семена которых он любит, конечно, покажется щегол во всем блеске своего оперения. О, это певец уже настоящий!
Что за красавицы расселись стайкой на качающихся тонких ветвях в вершине березы? Песочного цвета перья, изящный хохолок, крупные черные глазки, лазурные перышки в крыльях. Какую песню любви споют красавицы? Увы, это свиристели, обжоры первой степени. Наевшись ягод доотвала, они летят с чириканием и свистом и при виде нового угощения попросту отрыгивают ранее съеденное для того, чтобы вновь битком набиться ягодами. Вероятно, от такого обжорства печенка свиристелей достигает изумительной величины. Они очень зорки и чутки, сверлящий свист их стайки, несущейся над лесом, всегда верное предостережение: там, в лесной глубине, что-то случилось.
Юлой называется лесной жаворонок. И он действительно не посидит ни минуты, все бегает. Но в короткие зимние дни никто так не вертится, не юлит, как синица. Она прыгает, перепархивает, лазит по ветвям то вверх, то вниз головой и все время лепечет: «ти-тю, ти-ти-тю». Целым обществом синицы являются иногда во двор, где режут свинью, и с неизменным лепетом, вертясь и юля, стараются утащить кусочек сала. Иной садовод синицу не любит: она весной заглядывает в почки плодовых деревьев. Верно: прелестная егоза лазит в развертывающиеся почки, но… почек она испортит, может быть, два десятка, а гусениц съест наверное несколько сот, если не тысяч: у нее на это такие способности, что нельзя не удивляться.
По части истребления гусениц и насекомых замечательный мастер скворец, известный всем, любимый всеми и везде. Единственная птица, которой улыбнулось счастье любви человека и не за полезную деятельность, даже не за искусство пения, а преимущественно за хороший характер: скворец согласен жить даже в полуразбитом чайнике, поставленном на шест.
Самый крупный дрозд называется дерябой и не без причин: у него голосок, надо сказать правду, не из нежных. Когда приближается к гнезду человек, пестрые дерябы отпугивают его резким криком и… крайне грубым угощением, извергаемым ими на врага в таком количестве, что нельзя понять, откуда у них берется столько позорящего материала.
Серые и черные певчие дрозды, наоборот, обладатели звонких и чистых голосов, они поют не только за себя, но могут петь и за всех остальных птиц в лесу, не исключая самого соловья.
Гнездо дрозд делает очень искусно в три слоя: наружный—из веточек, средний—глиняный и внутренний—нежнейший пух. Веточки часто связаны конскими волосами. Надо же их подобрать по дорогам! Глина слепляется слюною, и, когда этот глиняный слой гнезда готов, постройка приостанавливается, пока не просохнет.
«Тук-тук»! Дятел проворно взбирается по сосне. Если он один и наскоро, мимоходом, постукивая, заглядывает за кору—ничего, беды нет. Но в случае появления стаи дятлов, их постукивание—похоронный гимн, отходная лесу, вид которого сами-то они, красноголовые, пестрые, так оживляют; раз дятлы стучат усердно, значит, лес уже погиб, он съеден шелкопрядом, прядущим совсем не шелк, или монашкой, не имеющей понятия ни о каком монастыре.
Поползень, как мышь, бежит по гладкому стволу сосны вниз головой.
Трясогузка обожает стук и гром водяной мельницы. Муки эта пташка не ест, но там, где в брызгах и шуме воды крутится жернов, непременно бегает, смешно тряся хвостиком, черноголовая, тонкоклювая птичка. Пеночки, лазоревки, славки, чечетки, мухоловки, малиновки, завирушки, варакушки… Да где же их хотя бы приблизительно перечислить. Их очень много, у каждой есть своя маленькая тайна, прелестная и трогательная, как скромный лесной цветок, чуть-чуть благоухающий в траве.
И это—грозная армия, эти почти бесчисленные крылатые певцы. Для полчищ гнусных обжор, ползущих, закапывающихся в земле, таящихся под корой, прицепляющихся в трещинах деревьев, для всех жужжащих ненасытными роями, точащих древесину, грызущих плоды, выпивающих сок цветов, для гусениц, жуков, мух, — для всех паразитов зеленого мира птичья мелочь несравненно более могущественный враг, чем даже человек со всеми ядами его лабораторий.
В П Л Е Н У И Н А В О Л Е
НА ГОЛУБЯТНЕ
Васька Шумов высунулся из бокового оконца голубятни, махнул рукой и тихонько крикнул:
— Тсс… Тсс… Эй, мальчик, лезь сюда скорей!
Куда? На голубятню?!
Слишком большое счастье, не мог я ему поверить.
Призыв относился, конечно, ко мне. Васька Шумов—помощник Паньки по голубиным делам, другого мальчика тут нет, это все так.
Но не очень давно Панька Ройский, длинный тощий парень, взяв меня за ухо, вывел из голубятни на низкую перед ней крышу и страшным голосом спросил:
— Тебя сюда звали? А? Звали?
Не получив ответа, он дал мне так называемого киселя и прибавил:
— Вот! Чтобы не шлялась сюда всякая дрянь.
Помня такую обиду, я затем лишь издали посматривал и слушал, как прилетали, улетали голуби и как они глухо ворковали где-то там под длинной и узкой крышей.
Сизые, белые, бурые птицы как-то радостно, свежо трепеща крыльями, часто слетали к конюшне, где стояли извозчичьи лошади.
Оттуда Панька не мог никого прогнать. Голуби клевали там просыпанный овес, и я тут рассматривал их с утра до вечера: они занимали меня больше всего на свете.
У некоторых воротники из перьев: это плюмажные голуби. У других хохлы на головах, у иных около глаз не то бородавки, не то висюльки какие-то, точно у индюков.
А что голуби делают, когда воркуют там под крышей? Какие там будочки, домики, сетки, сколько непонятных вещей, голубка в гнезде сидит. Интересно бы туда еще забраться. А вдруг опять за ухо?
Я колебался; между тем Васька, показавшись у двери, сердито полугромко прошептал:
— Полезай же, дурак, тебе говорят!
Тогда я живо взобрался по приставной лесенке на ту плоскую крышу, где недавно получил пинка, и с нее через две-три ступеньки вошел на чердак, заселенный голубями.