Страница 37 из 46
Глава 8
ВИЗАНТИЙЦЫ И ИНОСТРАНЦЫ
В течение всей своей жизни византиец постоянно слышал вокруг себя иноплеменную речь. Вплоть до конца XII столетия Византийское государство было многоплеменной державой. Иноплеменники — жители империи могли бегло говорить по-гречески, могли изъясняться с трудом, могли вовсе не знать этого языка. И тем не менее, если они жили в пределах империи, то считались такими же «ромеями», как и греки по рождению. «Ромеями» не признавались только те подданные императора, которые не были правоверными христианами, как, например, подвластные империи арабы-мусульмане в малоазийских пограничных районах, язычники (печенеги и половцы) на Балканах, евреи на Пелопоннесе и в столице, армяне-монофиситы Фракии.
Однако с конца Х в. в византийском привилегированном обществе стали все чаще обращать внимание и на этническое происхождение «ромея» — грек ли он родом, а если нет — то насколько ему удалось овладеть господствующей греческой культурой, уподобиться по мироощущению греку — представителю византийской элиты. Стать "истым ромеем" было важно иноплеменнику, чтобы сделать карьеру и завоевать прочное положение в обществе. Некий Ливелий, происходивший из Антиохии, «испытал», по словам Атталиата, воспитание «ассирийское» (сирийское) и «ромейское», но, с удовлетворением констатирует писатель, стал ромеем. Повелитель Атталии Алдебрандин, родом италиец, по воспитанию и складу ума, с похвалою замечает Никита Хониат, являлся ромеем.[1]
Именно «византинизму» — этому "интернационально-космополитическому эллинизму", полагал русский ученый А. П. Рудаков, удалось направить в русло единой культуры «общенациональные» и местные формы жизни, вызвать у жителей империи гордое сознание принадлежности к одному целому, к великой монархии, к подлинно цивилизованному миру, обеспечившему всем покой, благосостояние, правую веру и эллинское просвещение.[2]
Подавление самобытной культуры покоренных народов и внедрение культурно-этических норм господствующей народности (т. е. эллинизация, или ромеизация) далеко не всегда была сознательно направляемым властями процессом (исключением являлось лишь отношение к иноверцам). Но ромеизация вытекала из всего уклада жизни и организации власти в империи. В своих наиболее выпуклых формах она выступала в тех случаях, когда иноплеменник-индивид попадал в тесный круг ромеев-греков, связанных между собой общими служебными, профессиональными или семейными узами (церковный причт, канцелярия, корпорация, семья). Новобрачная иноплеменница, попав в греческую семью, получала даже новое имя — греческое. Архиепископ Охрида Василий хвалил Берту-Ирину (немку), жену Мануила I, за то, что она, происходя из народа "высокомерного и чванливого", быстро стала смиренницей, преданной православию. Рожденных «варваркой» детей воспитывали, разумеется, как истинных греков.
Эллинизация крупных пограничных провинций, населенных иноплеменниками (Болгария, Ивирия, Армения), происходила в иных условиях, чем ромеизация индивидов и малых этнических групп — она наталкивалась здесь на стойкое сопротивление: чрезмерное давление на обширные этнически однородные массы, сохранившие собственные культурные традиции и общественную память о не столь давней государственной самостоятельности, приводило к взрывам народно-освободительной борьбы. Результат получался обратным желаемому; убыстрялся процесс не консолидации, а этнической дезинтеграции. Усвоение элементов греческой культуры не мешало этому процессу. Недаром некоторые из образованных ромеев-греков с Х в. все чаще оценивали отрицательно сообщество разных народов в тесном единстве. Иоанн Камениат полагал, что арабы разграбили Фессалонику в 904 г. из-за «грехов» ее жителей, которые состояли из представителей различных племен и «заразили» друг друга «пороками», свойственными каждому из этих народов. Ту же мысль доказывал в XII в. Никита Хониат, а Мазарис (XV в.) считал, что справедливость ее очевидна.
Своеобразная ситуация складывалась в контактных зонах, на рубежах империи и внутри нее, в пограничных областях между компактным греческим и иноплеменным населением. Неустойчивые границы империи были «размыты» обширным поясом буферных княжеств и эмиратов.
Одни из них находились в зависимости от империи, другие — в полузависимости, третьи — в союзе, четвертые — в состоянии постоянной вражды. Население, примыкавшее к этим районам с обеих сторон, испытывало двустороннее влияние, не всегда знало и желало точно знать, каково его подданство. В поэме о Дигенисе Акрите говорится, что его отцом был арабский эмир, доблестный и благородный воин. С тактом и уважением упоминали о религии этого эмира (мусульманстве) братья-христиане, разыскивавшие плененную арабами сестру. Они говорили на арабском языке, а эмир говорил на греческом. В Северной Фракии и в Македонии, в контактной зоне, греческое население, примыкавшее к ней с юга, подвергалось серьезному славянскому влиянию, а славяне соседних с греками районов испытывали сильное воздействие греческой цивилизации. Значительным своеобразием во Фракии отличалась область, населенная армянами-монофиситами.
*
Единство византийской монархии раздиралось классовым и сословным антагонизмом, а ее культурно-религиозное единение — этнической пестротой населения и разрывами в образовательном уровне, и тем не менее "ромейское самосознание", о котором говорил А. П. Рудаков, гораздо более сложное и емкое, чем самосознание сугубо этническое, было свойственно не только греческому, но и значительному большинству ромеизированного иноплеменного населения империи, не только господствующим и привилегированным, но и самым широким демократическим кругам. Простейшая «истина» — мысль об "избранном богом" народе ромеев бессознательно усваивалась с детства как один из символов православия. Сознание безусловного превосходства над жителями других стран стало второй натурой ромея. Алексей I заявлял, что посягательства норманна Роберта Гвискара на престол империи, даже в случае его победы, обречены на неудачу, так как "ромейский народ и войско… не допустили бы до императорской власти варвара".[3]
Империя, ведшая «мировую» политику на пределе сил, сделала главной целью производства не экономическое процветание, а служение политической доктрине. Византия даже не торговала — она уделяла «варварам» свои «драгоценные» изделия и не заметила, как ее товары стали уступать по качеству западным. Военная экономика могла бы оказаться жизненной, если бы она функционировала в условиях непрерывного роста территории, компенсируя военные расходы грабежом захваченных стран и эксплуатацией новых подданных. Но военная экономика Византии со второй четверти XI в. (исключая правление Мануила I) являлась, как было сказано, следствием не столько агрессивности политики империи, сколько необходимости в глухой обороне. Новых приобретений не было, а резервы продолжали сгорать в войнах.
Поэтому параллельно с ослаблением империи возрастала роль ее дипломатии в стабилизации отношений с иноземными государствами. Византийская дипломатия была тогда весьма изощренной. Многовековой опыт владычества над народами, непрерывность государственной традиции — все это превращало ее в серьезную силу.[4]
Ее идейной основой являлась все та же теория об исключительности прав империи в цивилизованном мире. В своих отношениях с любым государством Византия никогда не хотела выступать в качестве равной стороны. Даже побежденная и униженная, она не отступала, а снисходила. И это не был сознательно разыгрываемый ее дипломатами и политиками спектакль — это была их искренняя позиция.
Византийцы рассматривали соседние страны и народы не в изоляции, а в системе их связей между собой и с империей. Поэтому союз с одной из них всегда предусматривал — в качестве гарантий его соблюдения — соглашение с враждебным союзнице соседним народом. Заключая мирный договор с Болгарией, империя одновременно домогалась союза с врагами болгар — венграми; достигая соглашения с Русью, она склоняла к дружбе печенегов.