Страница 126 из 136
— Да. Так он умер.
— Все там будем, — сказал Колька, беспечно улыбаясь. — Или как там у классиков? Все в землю ляжет, все прахом станет…
— Ты помнишь о нем что-нибудь? — спросил Макаров, вглядываясь в лицо Кольки, впервые за столько лет вглядываясь.
— Прости, старик, — ответил серьезно Колька. — Сколько лет назад мы кончили школу? Пять да пять… Десять. Десять лет. Что же можно запомнить? Был такой Бегемот, и все. С циркулем вечно ходил. С большим таким, деревянным.
Да, Метелин ходил с циркулем, которым чертят на доске. В один конец вставляется мелок…
Макаров снова посмотрел на Кольку. Колька уже забыл про все. Он опять улыбался и пил пиво, и кадык ходил у него на горле, и, когда он глотал, раздавался неприлично громкий звук. "Ах, черт, — подумал про себя Макаров, — глотает как, жадюга".
Они допили пиво и разошлись. Голова все не проходила, и Макаров решил прогуляться. Народу на улицах было немного, теперь по субботам все уезжали за город, не то что раньше. Пятидневная неделя. "На кой черт она нужна, думал Макаров, — деваться некуда". Выбор небольшой — или в пивную, или в турпоход. Но турпоходы Макаров не выносил органически, весь этот организованный отдых, никуда не спрячешься. Да и с кем идти — не одному же?.. Была бы рабочая суббота — пошел, поработал, отвлекся бы хоть. Черт, почему не придумают дежурств? Кому дома тоскливо, пусть пойдут, поработают, отведут душу…
Был жаркий день, парило, плавали легкие облака. "Может, дождь соберется, — подумал Макаров, — глядишь, все легче".
Он шел по улице, по теневой стороне, шел просто так, без всякого смысла, неизвестно куда. Надо было прожить этот день, эту субботу, и завтра прожить, промаяться.
Макаров попробовал подумать, чем бы заняться завтра, но ничего не придумал. Книги он уже давно не мог читать, что-то ничего не трогало его в них, фильмы он, правда, смотрел, но в последнее время стал засыпать и в кино. Ну а больше что?.. Когда-то раньше он самозабвенно рисовал, в школе все прочили ему путь художника, но Макаров пошел в политехнический. Рисовать он бросил еще студентом. Правда, когда они познакомились с Машей, он купил краски, загрунтовал холст, хотел написать Машин портрет, но потом все пошло-поехало, и портрет он не написал.
Краски сохли где-то в сенях, и холст скукожился, поди, весь…
Так что вся жизнь Макарова была… в работе. Да, вначале действительно была. Он — смешно теперь вспомнить даже — торопился по утрам на ТЭЦ, каждый день ждал, что вот сегодня случится что-то и потребуется его умение, инженерные знания, расчет и сообразительность. Но все шло своим чередом, ничего на ТЭЦ не случалось, и хотя за специалистов там держались, особых их способностей не требовалось. Мастера знали ничуть не меньше Макарова, а рабочие умели гораздо больше его. Время шло, и чем дальше, тем чувствовал он себя все обыкновенней, все заурядней. А теперь он уже ни во что особенно и не вмешивался, зная, что, мастера и, рабочие все сделают без него.
Жизнь шла и шла, без потрясений, без событий, спокойно и ровно, как хорошая бетонка. Не зря же говорят, что хорошая дорога скучна и опасна: своим однообразием она утомляет шофера. Он засыпает, и машина летит в кювет.
Все было так и у Макарова. Он засыпал от этого однообразия, жизнь остановилась для него. Недели и месяцы он отсчитывал по двум дням субботе и воскресенью, которые были еще тягомотнее и нуднее, чем все остальное. Да, он уже заснул в жизни, машина его стала неуправляема и в общем-то уже катилась под откос…
Макаров спал, но с открытыми глазами. Он был неглупый человек и понимал, что творилось с ним. Понимал, но ничего не мог сделать. Словно руки, ноги, голова его налились тяжестью, и он не может шевельнуться. Головой, разумом он понимал, что нужно набраться сил и сделать что-нибудь. Пусть самый малый пустяк. А потом за этот пустяк держаться. Соединить пустяк с пустяком, чтобы вышло что-нибудь побольше. Чтобы на ровной дороге появилась рытвина, которая бы встряхнула его как следует.
Но дальше размышлений об этом дело не шло. "Пифагоровы штаны во все стороны равны". Он вспомнил неожиданно эту математическую аксиому. Ее говорил им Иван Алексеевич. Он говорил ее, как стихи, громко, с выражением, своим могучим голосом, пряча улыбку за стекла очков.
— Пи-фа-го-ро-вы шта-ны во все сто-ро-ны рав-ны…
Макаров усмехнулся. Математизация всех сфер жизни не забыла и его. Есть, оказывается, и к нему теорема.
Странная мысль шевельнулась вдруг в Макарове. Он даже пошел тише от нелепости такого поворота. Он усмехнулся и было попытался откинуть эту глупость. Но она не отлетала. Впрочем… Вещь, которая могла показаться ему нелепой и кощунственной только потому, что она относилась к человеку, которого нет. Он подумал: а вдруг Иван Алексеевич жил так же, как и он, Макаров. Жил, маясь, бесполезно и ненужно. Ну, может, делал вид, что он доволен, что он на месте, при деле — ведь он учитель, а в самом деле вот так же таскался по улицам с пустой головой и не знал, куда убить два выходных дня… Ходил, может, по такой же, как у Макарова, теореме: куда ни ткнись, все одно.
Ходил, ходил и умер. И только осталось от него — что Колька Суворов помнит его с деревянным циркулем. Да кличку обидную помнит — Бегемот.
Сравнение себя с Иваном Алексеевичем ошеломило Макарова, сбило с толку. Он тут же постарался опровергнуть его. В конце концов, все люди живут по-разному, думал он, и его, Макарова, жизненная неопределенность скорее не правило, а исключение. Все люди живут как люди. Пусть запросы многих легко удовлетворить пока, пусть многим жить просто. Но ведь многие все-таки находят себя, делают любимое дело, добиваются своих целей.
Нет, Иван Алексеевич был другим человеком. У него другая судьба. Мало ли что говорит Колька Суворов. Он просто забыл, и все. Он просто бессердечный человек. Он многое забыл, чего забывать нельзя.
Зато помнит он, Макаров. Хорошо помнит.
У Ивана Алексеевича, например, все время мелко тряслась голова. Крупная, большая, стриженная под нулевку, его голова всегда вздрагивала. И в пятом классе, когда пришел к ним Иван Алексеевич, он был в выцветшем военном кителе. Это фронт и контузия. А у людей, прошедших войну, жизнь не может быть пустой, по теореме о Пифагоровых штанах.
И потом у него были ученики. Он, например, Макаров.
И любимое дело у него было.
Макаров вспомнил, как Иван Алексеевич приходил к ним в класс. В седьмом он вел у них алгебру и геометрию, и, чтоб ясно было, какой урок, открывая журнал, он строго взглядывал на ребят и объявлял громогласно и торжественно, с явным удовольствием выговаривая это слово:
— Ал-л-лгебра!
И все это представилось Макарову с такой ошеломляющей ясностью, так отчетливо и ощутимо, будто происходило час назад. Учитель был живым, живым в его памяти, и мертвым, несуществующим его нельзя было представить.
Макаров остановился. Лихорадочно он стал вспоминать, где живет Иван Алексеевич, но вспоминать было без толку — он никогда не был дома у учителя. Надо было пойти в школу и узнать. Очень просто — пойти и узнать.
Макаров решительно двинулся к школе, но вскоре пошел медленнее. Он не был там уже сто лет, а в школе может встретиться кто-нибудь из старых учителей. Или сердобольные нянечки, которые всегда всем интересуются. Будут спрашивать — где, что, как, — и, конечно, захотят услышать об успехах. Странное дело, старшие всегда хотят слышать от младших только об успехах, и ничего больше. А что он скажет? Врать? Тошно врать в его положении. Будь дела хоть немного лучше, будь просто обыкновенная жизнь, соврать было бы легче, но у него — полный швах, и что тут наврешь?
Макаров остановился в нерешительности. Нет, в школу идти было нельзя, просто нельзя.
Рядом был магазин. Голова все еще болела, и Макаров зашел за четвертинкой. Вначале он хотел выпить ее сразу, но мысли о школе отвлекли его снова, и он сунул бутылочку в карман. Лихорадочно соображая, где бы узнать адрес учителя, не заходя в школу, Макаров вспомнил про Сережу Архипова. Сережа жил над магазином, на третьем, кажется, этаже и был лучшим математиком школы, побеждал на олимпиадах, им в школе гордились, и он, кажется, оправдывал надежды. До Макарова доходили слухи, что Сережа Архипов ведущий конструктор в проектном институте и сидит на новой технике.