Страница 6 из 7
Татьяна Горецкая
Она не знала, что так может быть… Чтоб все мысли подумались сразу, а воспоминания встали в ряд, подчиняясь собственной, непостижимой ей логике. Чтоб в квартире запахло почему-то чабрецом, чтоб в ушах зачмокал, захрюкал свинарник и надо всем этим (или под этим?) взвился пронзительный насмешливый голос:
– …А-ну, становсь!
Варька легко схватила за углы мешок с кормом и сбросила его с весов.
– Становсь! Становсь!
Цокнули металлические подковки «шпилек» о днище, и Татьяна почувствовала: волнуется. Чего, спрашивается? Ну, взвесит ее сейчас на поросячьих весах Варька, так не в первый же раз? Варька всех взвешивает, страсть у нее такая. Ишь как шурует гирьками – туда-сюда, туда-сюда, чтоб не ошибиться, чтоб не убавить, не прибавить.
– Так я и думала! – закричала Варька на весь свинарник. – Шестьдесят пять и двести граммов! У тебя, девка, случаем, не туберкулез? Что ж это с тобой сталось?
Чего Татьяна боялась, так это диагноза. Варька всех людей делила на две категории – здоровых и больных. Границей были восемьдесят килограммов, ну, семьдесят пять на узкую кость. Все же, что ниже, было признаком полного или частичного нездоровья. А нездоровье называлось раком или туберкулезом.
– Что же с тобой сталось, девка? – еще раз повторила Варька. – Та на черта эта Москва, если с нее такое! Какая девка была!
Татьяна слезла с весов, и коленки у нее противно и даже виновато как-то дрожали. Четыре года назад она с девчонками бежала на выпускной вечер, и Варька остановила их и всех до одной взвесила.
«Красавица ты моя! – сказала она тогда Татьяне. – Тебе, девка, если идти, то за министра. Девяносто килограммов!»
Они повизжали тогда вокруг поросячьих весов, мысль о министре, отвергнутая вслух, была тем не менее приятной.
«Так они же все старые!» – небрежно бросила она Варьке. «А ты найди молодого, который до него дойдет! – засмеялась Варька. – Пошукай!»
Они бежали тогда в школу, и земля под ними аж гудела. Заключение Варьки смыло недавнее огорчение, связанное с туфлями. Мать купила ей в городе «шпильки» неописуемой красоты. Она надела их легко, а вот пойти в них не смогла. Тоненький каблучок погружался в землю до самого задника. Татьяна пробовала не налегать на «шпильку», ходить в основном на цыпочках, но ее хватило на пять минут. Заломило пальцы на ногах, икру свело.
«Тяжелая ты, – сказала тогда мать. – Это я не сообразила».
Пришлось бежать в сельмаг и купить обыкновенные босоножки, на невысоком распластанном каблуке, и вот в них теперь Татьяна бежала в школу на выпускной вечер с волнующей мыслью о министре.
«Шпильки» дождались своего часа. Она начала их носить в Москве после родов, каблук ее уже выдерживал. Вчера она приехала в гости к матери, вот вышла сегодня пройтись, возле свинарника притормозила. Варька, держа за углы мешок, не сразу признала ее, пялилась, пялилась…
– Господи! Что ж это они с тобой там сделали? – закричала она сокрушенно. – А ну, становсь!
…Почему именно это? Почему именно это вспомнилось до подробностей, до мелочей? Как подковки цокнули, как пальцы Варьки двигали гирьки, и были они с короткими, обломанными, неровными и нечистыми ногтями, каким сухим, горячим и сильным был ветер и как он забивал юбку между ногами, так что приходилось ее все время выдергивать, а Варька не выдергивала, так и стояла, и ходила с запавшей юбкой, что было некрасиво, но для Варьки естественно. И почему-то тогда на весах вспомнился Татьяне их учитель литературы, который криком объяснял им, что красота есть естественность. А всякая искусственность – не красота, а подделка и фальшь. Бывает же так! Все возникает сразу – и то, и другое, и третье…
Все было вместе – «шпильки», гирьки, вечер, туберкулез, естественность. И сейчас до мельчайшего ощущения все это всплыло. Почему именно это?
Татьяна потрогала краны смесителя, подвинтила горячий. Посмотрела на себя в зеркало. Лицо перепуганное. Еще бы! И глаз подергивается. Тик…
Помассировав висок, Татьяна решительно открыла дверь ванной. В кухне звенела посуда. Вроде бы привычный звук до конца привычным не был… «Неужели будет бить посуду?» – подумала она, услышав, как тревожно звякали чашки. Она считала, что это уже давно невозвратимо. А вот сейчас решила – возвратимо. Все, оказывается, возвратимо.
Николай стоял на табуретке и шарил руками в посудном шкафчике. На столе стояла поллитровка.
– У нас есть нормальные граненые стаканы? – хрипло спросил он. Такой голос у него бывал после сильного подпития. Тогда он начинал говорить все тише и тише, а хрипотцы в голосе становилось все больше и больше, и не столько по количеству выпитого, сколько по голосу она определяла, когда его нужно уводить из гостей. Сейчас он был трезвый. Абсолютно.
…Татьяна оказалась дома случайно. Поехала в издательство за бумагой, ей сказали – приходите через часик-полтора, кладовщица зуб пломбирует. Возвращаться в редакцию не было смысла, а дом недалеко. Отпустила шофера, а сама пришла домой, стала придумывать себе дело на неожиданное время и услышала в скважине ключ. Думала, сын пришел, а на пороге стоял Николай.
– Чего так? – спросила она. – Захворал, что ли?
Но уже видела – не захворал. Муж вел себя странно. Первым делом открыл антресоли. Потянулся рукой и спихнул вниз короткие подрезанные чесанки. Этими чесанками она лечила детей от гриппа, когда они были маленькими. Если кто заболевал, ходить полагалось непременно в них. Чесанки пахли нафталином, горчицей, ими давно не пользовались, с тех самых пор, как пропало у детей удовольствие ездить в мягких теплых валенках по паркетному полу. Пропало удовольствие – перестали надевать, даже стали возмущаться, если она предлагала: «Походи денек в чесанках!»
Николай взял чесанки и пошел раздеваться. Через десять минут он вышел в чесанках и в длинных сатиновых трусах, до самых колен. Татьяна задала тогда самый идиотский из всех возможных вопросов:
– Ты что, собираешься в кино сниматься?
Чем же другим можно было объяснить наличие вот этих трусов, которых утром на нем еще не было? Все морально устаревшие трусы были аккуратненько скатаны в тугие комочки и лежали в шифоньере у задней стенки. Не выброшены они были только потому, что Татьяна сохранила деревенскую привычку ничего не выбрасывать вообще. Мать ее хранила все. Правда, у нее для этого были и сарай, и чердак, и пара сундуков, и летняя кухня, в городе ничего этого не было, но Татьяна достигла совершенства в способности набивать старьем полиэтиленовые пакеты, чемоданы, коробки и находила им место. Поэтому и трусы оставались на полке, в самой глубине, и вот, оказывается, дождались своего часа. Понадобилось среди дня переодеться.
– Тяпнешь со мной? – хрипло предложил Николай.
– Я ж на работе! – возмутилась Татьяна. – За бумагой приехала… Ты чего это вырядился?
Николай засмеялся, зубами сорвал пробку и налил водку в алюминиевую кружку, которая служила Татьяне меркой. Он пил, не сводя глаз с жены, и было в его глазах что-то вызывающее, откровенное, нагловатое…
Так он на нее смотрел двадцать семь лет назад, когда нашел на выпускном вечере в школьном садике, где она забивала в босоножке выперший гвоздь. Широкие разлапистые босоножки, купленные взамен «шпилек», шили на их местной обувной фабричке люди немудрящие. Директором фабрики был безрукий Кузьма Минин. Знатная фамилия определила судьбу бестолкового и глуповатого крестьянина – он всегда пребывал на каких-то мелких руководящих работах. А когда вдруг ни с того ни с сего открыли фабричку и стали ладить на ней обувку местного значения, Кузьма вовремя попался кому-то на глаза, вовремя вставил какое-то нужное слово и был назначен ее директором.
Татьяна вбивала в каблук гвоздь, которым в другое время толковые люди латали бы крышу, теперь же гвоздь, руководимый Кузьмой, держал каблук.
Прибивая гвоздь, Татьяна присела на корточки, задрав сзади на спину шифоновый подол, поза была не самая выигрышная для тяжеловатой девушки, поэтому она вскочила как ошпаренная, увидев этот взгляд – вызывающий, откровенный и нагловатый. Николай Зинченко курил за кустами жухлой сирени и все видел сразу – гвоздь, каблук, кусок кирпича в руках и открытый для удобства сидения на корточках голубой шелковый зад. Он шагнул к Татьяне, выплюнув далеко в сторону папиросу, и взял в руку босоножку.