Страница 2 из 8
Перемену погоды мы решили отпраздновать, взяли в баре бутылку красного вина (кажется, кипрского, а какого именно, не запомнилось), отмыли пластмассовый столик и пару стульев от кристаллов соли, порезали сыр – и только–только собрались приступить, как дверь балкона напротив скользнула в сторону, и появился человек, которого мы здесь ещё не видели.
Нет, это не значит, что мы помнили в лицо все полторы сотни людей, заключённых в отеле. Просто такую колоритную личность не заметить было бы невозможно.
Одетый в тёмный (цвета граната и гранита) флисовый спортивный костюм, он был довольно высок, плотен и как–то особенно ладен – такими бывают люди сильные и подвижные, которым сорок вёрст не оборот. Лицо его казалось не столько загорелым, сколько обветренным, причём это была многолетняя, задубелая обветренность, которую только подчёркивали густые белые брови и аккуратная белая же, с жёлтым клином на подбородке, борода. Волосы, слегка вьющиеся, густые, почти до плеч, были снежно–белыми на лбу и висках – и пшенично–русыми сзади. На носу сидели элегантные дымчатые очки с нетолстыми, но сильными стёклами, прикрывшие – как мы потом увидели – глубоко запавшие, воспалённые, безнадёжные, страшные глаза. Но это, повторяю, мы увидели уже потом.
А тогда мы улыбнулись, помахали руками, сказали дежурное «хеллоу» и жестами пригласили присоединиться. Он подошёл к перилам, облокотился – и несколько секунд присматривался к нам. Потом утвердительно спросил:
— Русские?
«Р» у него была мягкая, с лёгким намёком на аристократическое грассирование.
— Да, — сказали мы. – О! – сказали мы. – И вы тоже?
— Так точно, — и улыбнулся. – Ну, куда от нас можно деться, правда? Позвольте представиться: Серебров Анатолий Павлович, Сорбонна, — и протянул руку.
Мы по очереди представились.
— Писатели? – он удивился, прищурился и не поверил. – Да не может быть. Я много раз видел русских писателей. Они совершенно не такие.
Мы объяснили, что он видел, наверное, неправильных писателей, есть такая компрадорская новономенклатурная модель, торгующая бедами России навынос, так вот мы к ней не относимся. Мы скромные труженики клавиатуры, сейчас пишем для подростков… и вообще – не приступить ли нам к празднованию Дня хорошей погоды?
— Это замечательная идея, — сказал он, — но давайте начнём с моего вина…
Он на секунду отступил в комнату, тут же появился вновь с чёрной бутылкой в руках, подал её нам, потом подал стул, потом легко и непринуждённо шагнул на перила, через пропасть – и спрыгнул на наш балкон.
— Всегда есть короткий путь, — сказал он. – Особенно в науке.
Итак, мы познакомились и подружились настолько, что практически всё время проводили вместе. Анатоль – на это обращение мы очень быстро вырулили, так ему было привычнее – оказался великолепным рассказчиком, а мы, как и подобает людям нашей профессии, живущим с подслушанного – внимали, внимали и внимали.
Анатоль родился в Харькове в новогоднюю ночь с двадцать девятого года на тридцатый. К началу войны он был уже вполне сознательным четвероклассником, но из–за какого–то пережитого шока все именно военные события он забыл начисто и вспомнить так никогда и не смог. Вот они в Харькове и собираются куда–то ехать, наверное, к морю – а вот они уже в Одессе, оккупированной румынами, а кажется, что прошёл только день. Иногда что–то военное ему снится, но – шизофренически преображённое: рогатые кони в противогазах и с шипастыми копытами, исполинские бронированные самолёты или на гусеницах, или сцепленные из нескольких частей, как поезда; бородатые солдаты с автоматами, косами и мечами…
Куда–то провалились полгода времени, мать – и умение говорить. Мальчик Толя учится речи заново. Читать он не разучился, – но с тех давних пор написанные слова и слова произнесённые – это для него слова разных языков; произошла своеобразная дихотомия.
Эта особенность восприятия сохранилась на всю жизнь. И, как ему кажется, очень способствовала в дальнейшем усвоению тех языков, от которых осталась одна письменность…
Отец его, Павел Петрович, был намного, почти на тридцать лет, старше матери, — то есть тогда, в Одессе, ему было шестьдесят или шестьдесят один. Он преподавал в королевской гимназии русский язык, древнегреческий и классическую латынь. Потом, когда румынскую администрацию сменила немецкая, гимназию закрыли; у немцев были иные виды на образование туземцев. Но к тому времени Павел Петрович и Толя уже уехали в Констанцу. Это было в сорок третьем году.
Мы чрезвычайно мало знаем об обыденной жизни советских людей в оккупации. Девяносто девять, наверное, процентов воспоминаний касаются партизанской борьбы, подполья, гестапо… О том, как люди добывали себе хлеб насущный и чем наполняли досуг, насколько были стеснены (или не стеснены) в речах и передвижениях – говорится вскользь, а то и просто умалчивается. Тут срабатывали, по всей вероятности, не только идеологические рогатки (хотя куда без них?), но и определённое чувство неловкости, а то и стыда: мол, какое кому дело до моих мелких бед и подробностей, когда такое творится вокруг и столько людей гибнет, гибнет каждый день?..
Анатоль говорил, что жизнь в Одессе была сносной, никаких особых жестокостей румыны не творили (нет, творили, конечно, и румыны, и немцы, но это происходило где–то не здесь, а за горизонтом или за забором, так что могло показаться, что и не происходило совсем), работали порт, железнодорожная станция, какие–то фабрики, заводы, университет, школы и техникумы; в центре, да и не только в центре, открылось множество магазинов и магазинчиков, ресторанов, питейных заведений, кофейн и кондитерских; многие люди на улицах были неплохо одеты, а некоторые дамы так просто роскошно. Театры давали спектакли, в том числе и знаменитый Оперный. Отец в гимназии зарабатывал приличные деньги – кажется, четыреста марок в месяц, — так что мальчик Толя вполне мог позволить себе пару пирожных. Килограмм хлеба стоил двадцать пять пфеннигов (говорили – копеек), килограмм мяса – две марки…
От кого–то (кажется, это был знакомый отца, румынский чиновник) Анатоль слышал, что жизнь в Одессе в те годы была во всех смыслах лучше, богаче и веселее, чем в любой из западноевропейский столиц.
Да, ночами постреливали, и по крайней мере в двух местах стояли виселицы, на которых румыны публично вешали мародёров и партизан, но сам Толя повешенных не видел ни разу.
Он не уверен, но подозревает, что намного больше, чем тех почти мифических партизан, простые немцы и румыны — солдаты и офицеры — боялись уголовников. Днём власть была румынская, ночью – бандитская. Оккупанты ничего не могли с этим поделать, а скорее всего и не особо стремились. Рассказывали, что на коронации нового одесского смотрящего, вора–полноты (ударение на последний слог в обоих словах) Бондаря присутствовал и румынский комендант с супругой. Почему нет? Структура, методы, побуждения власти в такой–то местности в такое–то время практически всегда совпадают со структурой, методами и побуждениями криминала в той же местности, но во время чуть более размытое; разница состоит лишь в риторике – ну и масштабе действий, разумеется. Никто лучше древних римлян этого не понимал, потому–то империя Римская и продержалась так долго; а румыны, будучи прямыми наследниками римлян, интуитивно использовали тот же modus operandi.
Возвращаясь к поездке в Констанцу. Тогда, в сорок третьем, мальчик Толя не знал ничего: ни чем она вызвана, ни как отец добивался разрешения. Только потом по кусочкам он частично восстановил картину.
Всё началось в мае, примерно в двадцатых числах, когда какой–то незнакомый молодой человек в котелке, похожий на грека или армянина, принёс Павлу Петровичу в гимназию открытый конверт, в котором лежал жёлтый полупрозрачный листок, с обеих сторон испещрённый греческими буквами. Молодой человек долго расшаркивался, рассказывая, как искал настоящего знатока древнегреческого языка, как его отправляли к профессору Имярек и к бывшему доктору Имярек–другой, он сейчас починяет обувь, вам не нужно? – берёт совсем дёшево, практически ничего; так вот все они в один голос сказали: вам нужен Серебров, идите к Сереброву, идите!