Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 61



Сначала песня шла неохотно, стыдливо. Потом голоса собрались, забились под дырявой крышей дома, вырвались в белесую ночь.

Пели все. Даже Катай, низко склонив свою лохматую голову, хрипел, еле поспевая за всеми, а Чижик весь, точно перо лебедя, беленький, размахивал ручонками, кричал на ухо Николаю Пырякину:

– Где гуляем-то! Гуляем-то где? В барском доме… в сутягинском… Вот Егор Степанович Чухляв, покойник, царствие ему небесное, век ведь добивался дома этого… земли… Я ведь знаю… Я много знаю… И только… молчу. А знаю я.

– На-а Ка-апка-ас, – гудел Шлёнка.

– Я завоеватель городов! – вдруг гаркнул Барма и согнул руку. – Я… Стоп… Стоп, машина!

Все смолкли. Панов Давыдка, стараясь казаться трезвым, хотел пройтись по комнате, встал, покачнулся – и вновь сел на лавку. Барма некоторое время смотрел на всех посоловелыми глазами. Все ждали от него длинных речей, зная, что он, пьяный, любит много говорить. Он поднял руки, затем резко, словно кто-то их у него перерубил, опустил на стол, гремя посудой.

– Жа-арь плясовую! Жа-арь в мою голову! – крикнул он, стаскивая со стола скатерть.

– Батюшки! Обожрался, – зашептала Стеша. – Вот и с Яшей так… сойдутся и жрут.

…Дверь взвизгнула, вошел Яшка и, виляя меж гостей, точно боясь измазаться, подошел к Барме, что-то шепнул ему на ухо, и они оба вышли на волю.

Все остановились.

– Дела у них… государственные, – проговорил Шлёнка и вновь затянул песню.

Под песню Барма и Яшка, увязая в сугробах, спустились по круче на берег Волги.

– Вон, – зашептал Яшка, крепко вцепившись рукой в плечо Бармы. – Иди, а я тут подожду…

Барма выхватил наган.

– А-а-а, Илья Максимыч! – захрипел он. – Молись! Плакущев молчал, с великой тоской подумал:

«Да, убьют… Вот где конец-то…»

Бледный свет луны ложился мягко, трепетно на сугробы снега, точно боясь потревожить тишину зимы. Хотелось броситься в сугробы, закататься и крепко уснуть… И Стеша, глядя только в одну сторону, в сторону села, не замечая ухабов, скользила, как тень, по снежной равнине.

– Вырвать… вытравить, – шептала она. – Ах ты, жизнь… Пришел… пьяный, синий… вонючий… и ушел. А?

Она пересекла поле, улицу и на углу у избенки Епихи Чанцева остановилась.

В улице завыл одинокий пес Никиты Гурьянова, Цапай.

«Старый Цапай, и холодно ему», – подумала она.

За углом избы скрипнули полозья саней. Ровно кто толкнул Стешу, кинулась к двери… и, входя в избу, заметила – на рысаке едет отец, рядом с ним в санях сидят двое.

«Может, вернуться?» – И перед ней ярко вспыхнула картина: песчаная коса на Волге, солнце, они – Яшка и Стеша – нагие на безлюдье. – Ах, ты… Тятенька! – хотела она вскрикнуть.

Агафья потянула, втолкнула ее в избу.

– Чего долго? Вот здесь…

И Стешка, покорная, точно связанная овца, легла в темном углу перед Агафьей на разостланную дерюгу…

– А ты не возись. Греха как бы с тобой не нажить, – упрекнула бабушка, встряхивая локотками.

Белая ночь смотрела в окно.

По белому покрову полей, всхрапывая, бежал рысак.

Вбежав во двор, он остановился, заржал радостно и призывно, чуя близость конюшни.

Первым из саней выбрался Кирилл Ждаркин. Его волновало то, что завтра ему непременно доведется столкнуться с широковцами, с Зинкой, с Плакущевым… И еще больше его волновала мысль о Стеше. Всю дорогу, вслушиваясь в разговор между Сивашевым и Степаном, представляя себе полуразрушенный барский дом на «Брусках», разбросанный в беспорядке инвентарь, грязь, мусор, он невольно думал о Стеше.

«Вот сейчас и ее увижу… Спит только она, наверное…» – решил он и посмотрел кругом, удивляясь, что на «Брусках» стоят новые постройки.

Сивашев прочистил уши, засмеялся:

– Я вроде оглох: тишина тут какая.

Из квартиры Николая Пырякина вырвалась песня.



– Эх, поют! Так поздно – и поют…

Степан что-то промычал и забарабанил в бревенчатую стену. Песня оборвалась. Из дома, без шапки, в белом пиджаке, выбежал Шлёнка, а за ним Панов Давыдка.

– Что глотку дерете?

– Это ты, Степан Харитоныч? – виновато спросил Шлёнка. – А мы – октябрины, ну и затянулись…

– Степан? Вот те Степан! Иди выпрягай. Принарядился. Давыд, семена прочистили?

– Мешков нет, Степан Харитоныч, – заплетающимся языком проговорил Давыдка.

– Опять? Да вы что, едите, что ль, их?

– Ты что на меня-то? Что мне их, за пазуху, что ль, прятать? Ты вон со Шлёнки спрашивай. Он ведает ими.

Из-под кручи, с берега Волги понесся раздирающий зов:

– Ка-ара-ул… К-а-а-р-р…

И снова зазвенела бледная, морозная ночь.

– Что такое? Что? Эй, кто та-ам?

Через сугробы, вскидывая ноги, Степан метнулся к берегу. За ним кинулись Кирилл и Сивашев.

На берегу в тени возились трое…

На берегу в тени Яшка бил кулаком в большую голову Плакущева, звал Барму:

– Стреляй!.. Прикончь пса!

7

Барму взяли на берегу Волги. Яшку же долго искали по округе и только на восьмой день нашли его в Илим-го-роде. Он сидел около пивной, на тротуаре, наискось свеся ноги на мостовую, и, покачиваясь, скрежеща зубами, уставив посоловелые глаза в холодный асфальт, тянул, бессвязно и тупо:

– А-а-а. Я тебе должен? Я тебе должен?

На «Брусках» никто о нем не пожалел… Только Клуня, скрываясь по темным углам, тихо, придавленно выла… Выло и Широкое, далеко разнося весть об аресте… А когда Илья Гурьянов, Никита, Маркел Быков, Митька Спирин вернулись из суда и привезли весть о том, что Барма и Яшка за превышение власти, за избиение крестьян во время хлебозаготовок присуждены к высшей мере наказания – к расстрелу, широковцы охнули, попрятались по избам, точно этот приговор лег на них, и шепотом, сторонкой, передавали то, что было на суде.

Илья Максимович в это время лежал в передней комнате, растирал широкими ладонями поясницу, бока, голову. Услыхав о решении суда, он, несмотря на сильную боль во всем теле, выбрался на улицу и раздраженно заколотил в рамы окон.

– Приговор. Приговор надо писать – просить советскую власть помиловать. Смиловаться. Со всяким такое могет быть…

На Плакущева налетел Никита Гурьянов:

– Да ты что? Угорел, что ль? Помиловать? – и зашипел с хрипотой: – Бешеных собак надо колом по башке, а ты – помиловать!

– Глупой! Ой, глупой, – оборвал его Плакущев, морщась от боли. – Ты думаешь, так вот я бы за бешеную собаку и поднялся… Нет, сейчас лежать бы мне… А ты то пойми – сотрут ведь… За каждого по улице уничтожат… Это подумай…

– А-а-а…

– Вот те и «а-а»!

И Никита метнулся по порядку, сшибая по пути вороха пухлого снега, требуя от мужиков приговора… Мужики пятились, хмурились, но к вечеру, сбитые Плакущевым, Гурьяновым, Захаром Катаевым, дали свои подписи под прошением во ВЦИК.

В тот же вечер привезли из больницы Стешу. Вез ее Иван Штыркин. Старательно кутая шубой ее ноги, он без умолку говорил, посвистывал, запевал песенку, старался выкинуть какую-нибудь шутку, но у него выходило все нескладно, тупо.

– Скорее, Иван Петрович.

– Как ты сказала? Иван Петрович? Сроду меня никто так не звал. Раз только в милицию я по пьяному делу попал, так там милиционер, маленький такой, а усы саженные, после всего прочего и говорит: «Ну, Иван Петрович, иди-ка, садись вот сюда в кутузку»… Ты что, ты что опять сморщилась?… Аль плохо? Ну, пошел, пошел, буланый…

Стеша бледная, повялая, как ошпаренная ветка вишенника, – смотрела в одну сторонку, при встрече с коммунарами отворачивалась: боялась, как бы по глазам они не узнали, что было с ней в избе у старухи Чанцевой.

– Господи, – шептала она, чувствуя пустоту этого слова, и содрогалась, вспоминая разостланную дерюгу, длинные пальцы старухи, а в пальцах узкий отрезок от подошвы резиновой калоши, – Умереть бы уж… умереть, – она дрожала от стыда и тянулась к Аннушке: – Аннушка! Вот она, моя зацепочка…