Страница 2 из 28
Я сказал себе, что это всего лишь легкий невроз. Потом поговорил об этом с женой, и та посоветовала мне снова заняться фотографией. «И не только ради того, чтобы снимать нашего сына, нет, профессионально, ради заработка», — добавила она.
Я передал дела одному из своих подчиненных, которому полностью доверял, и начал делать фоторепортажи для небольшого журнальчика. Вскоре меня сделали ответственным в одном общественном издании, и тогда заказы буквально посыпались. Но если мне и удалось найти такую работу в те времена, когда предложение превышало спрос и даже бытовала такая поговорка: «Брось камень, и обязательно попадешь в фотокорреспондента», то только потому, что я не испытывал недостатка в деньгах. Где бы я ни появлялся — в издательстве ли, или же в редакции журнала, — на мне всегда был лучший костюм, и приезжал я всегда на самой дорогой машине. К деньгам я относился спокойно. Япония переживала послевоенный период; мне было достаточно приехать на «феррари» или «бентли», в новом, с иголочки костюме из лучшей ткани и сказать: «Я провел три года на передовой во Вьетнаме», а потом добавить: «Дело не в деньгах, а в самой работе» — это действовало безотказно.
В конце концов я стал снимать знаменитостей: актрис, финансовых тузов, писателей, автогонщиков — словом, представителей высшего света. При этом я использовал тот же метод, что и во время войны. Он был хорош тем, что выгодно оттенял общественное положение и звание фотографируемого, чем сразу привлекал значительную часть клиентов. Те, кто смог оценить по достоинству мою технику, стали обращаться именно ко мне, когда им нужно было сделать фотопортрет для какого-нибудь издания. Кроме того, они знакомили меня с другими знаменитостями — таким образом я сделал себе имя в этой профессии.
Помню, как жена однажды заметила:
— Ты прямо как Гоген.
Кажется, в то время наш сын уже ходил в первый класс.
— Ведь не так уж часто случается, что люди бросают свою работу, чтобы заняться фотографией, да? Вот и Гоген тоже оставил профессию биржевого маклера, чтобы стать художником.
— Но я с самого детства хотел стать фотографом, — возразил я. — И я вовсе не думал, что стану заниматься тем, что делаю сейчас. Мне хотелось фиксировать на пленку события исторического масштаба.
— Но тебя очень ценят как портретиста, разве нет? Тебе что, не нравится твое занятие?
— Я не говорю, что оно мне не нравится. Если бы оно мне не нравилось, я бы этим не занимался.
— А что с тобой происходит, когда ты делаешь эти снимки?
— Ничего особенного.
— Это заставляет тебя вспоминать прошлое?
— Что, когда я смотрю в объектив?
— Да. Те, кого ты фотографируешь, — люди, добившиеся успеха, правда? А во Вьетнаме все было совсем иначе.
— В общем, да, я часто вспоминаю те времена.
— Трупы и все такое?
— Гм…
— То, что ты видел во Вьетнаме, и все эти знаменитости — все это не имеет между собой ничего общего.
— Я пытаюсь фотографировать в той же манере.
Мы долго так разговаривали, и я подумал про себя: мне приятно говорить с этой женщиной о таких важных вещах. Под конец она сказала, смеясь: «Когда я училась в Европе, я побывала во многих музеях, но больше всего мне понравились картины Гогена».
Благодаря тому, что я посвятил часть своей жизни фотографии, мой разлад с действительностью несколько уменьшился, но все же не исчез окончательно. Я свыкся с бездной внутри себя, я познал истинную природу ее.
«…Когда я увидел твою фамилию под снимком, запечатлевшим встречу экономистов в редакции токийского экономического журнала, то не поверил своим глазам. Ты еще не бросил свое занятие? Если будет время, приезжай ко мне в Нью-Йорк. Я купил бы у тебя негативы…»
Получив письмо Клауса, я тотчас же принял его приглашение, тем более что хотел поговорить с ним об этой самой «бездне».
Я оказался в штаб-квартире ЮПИ, какое-то время разглядывал фотоснимки с церемоний вручения Пулитцеровской премии и наконец впервые за последние семнадцать лет увидел Клауса. За это время он окончательно облысел. Клаус пригласил меня к себе на Семидесятую улицу. С женой он развелся и теперь жил с какой-то мексиканкой, моложе его на пятнадцать лет. Она говорила только по-испански и угостила нас произведениями своей национальной кухни, за которыми мы и поболтали, попивая «Корону».
— «Корону» наливают, положив в горлышко бутылки тоненький ломтик лайма.
— Ну, ты же знаешь, такое есть и в Японии.
— Это точно, в Японии можно найти все, что захочешь, — реагировал Клаус, трясясь от смеха. — А ты что же, живешь счастливой семейной жизнью? — спросил он, не отрывая глаз от рук своей мексиканки, которая внесла блюдо с фасолью и стручковым перцем.
Я рассказал ему о своей жене и сыне. Клаус слушал, обильно посыпая свою тарелку с чили бинс приправой табаско.
— Значит, ты предпочитаешь двусмысленность?
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ты же знаешь… Когда ж это было? Кажется, в Сайгоне… Я тогда уже не ходил на передовую и стал покупать у тебя негативы. Ну, помнишь, тогда зашел разговор о различиях японского стиля общения и всех прочих стилей?
Я кивнул. Я все прекрасно помнил.
— И, как мне кажется, мы пришли тогда к заключению, что японский язык — язык двусмысленный, неоднозначный. Вот английский или романские языки — они и практичные, и однозначные, ведь верно? А в японском у одного только слова «я» имеется тьма значений, так?
Действительно, по-японски «я» будет «ватаси», а также «орэ», «боку» и «васи»…
— Следовательно, это язык функциональный, но только на первый взгляд. Если рассматривать его с точки зрения практичности, он окажется двусмысленным; иными словами, то, что я называю двусмысленностью японского языка, означает, что ты можешь использовать вежливые формы, обращаясь к человеку, по отношению к которому не испытываешь никакого уважения, и таким образом обмануть свои собственные чувства. А вот английский язык для обращения к кому-либо располагает только понятием «you», все для тебя «уои» — и тот, кому ты обязан жизнью, и самый последний мерзавец. Это может показаться нам очень неудобным, но в действительности очень практично и точно. Правда, если ты обращаешься к человеку вежливо, ты должен сопровождать свои слова жестами и мимикой, выражающими твои чувства; когда же ты говоришь «you» с ненавистью, тебе нужно выразить свою ненависть. Лично я считаю, что временами двусмысленность языка предпочтительнее. Что этот «you» испытывает сейчас по отношению ко мне? Существует ли он в этом мире человеческих отношений, что ставят так жестко этот вопрос? Если так, то человеческие отношения должны быть установлены законом и в конце концов превратиться в некое средство платежа.
Вот, посмотри. Она — нелегальная иммигрантка, пробравшаяся сюда через Калифорнию. Она почти не говорит по-английски, а мой испанский просто ужасен… хотя, может, он будет и получше твоего английского…
Говоря это, Клаус указывал подбородком на свою смуглую женщину, которая только что поставила на стол блюдо такое — свинина с имбирем.
— Бракоразводный процесс вымотал меня физически и морально. Они могут судить о любви отца к своим детям по количеству выпивки и по тому, когда он возвращается домой! Как тебе такое, а? Я проиграл суд… я люблю своего сына, но теперь у меня нет права даже видеться с ним!
Взгляни на эту женщину. Для нее, ясное дело, слова «I love you» не имеют никакого значения, и она прибегает к жестам. Но зато у нее нет никакой возможности подвергнуть меня судебному преследованию, если она найдет на воротнике моей рубашки следы от губной помады. Все, что она может сделать, — показать всю силу своей ярости… это двусмысленно, но в то же время и однозначно. Фантастика, правда?
Я ответил, что мне не кажется это фантастикой, и Клаус Катцерманн вдруг как-то погрустнел. Вообще, о чем бы он ни говорил в тот день, все это мало трогало меня. И только после знакомства с той актрисой меня стали мучить мысли о «двусмысленности» и «точности».