Страница 14 из 47
Ответ его пропал впустую. Вопрос был задан только из вежливости, ибо здоровье старой девы нисколько не интересовало Розу Ревелю.
Ланден старательно запер дверь кабинета, где он собирался поработать в последний раз. Он сел в кресло за письменный стол, как и каждый вечер в течение трех недель, и, подперев голову руками, долго сидел неподвижно, наслаждаясь тишиной и глубоким покоем.
Мертвого уже не нужно бояться, он ничем не может обидеть — ни резким словом, ни презрением. Не может он оттолкнуть преданное сердце и больше не обороняется, не воздвигает преграду гордыни, защищаясь от внушенного им чувства, как то бывало при его жизни. Не надо больше пи щадить его, ни обманывать; даже когда человек называется Ланденом, а покойник был таким блестящим созданием, как Оскар Револю, этот живой Ланден может свободно отдаться странному и такому новому для него чувству— жалости. Ланден удивлялся, как может он испытывать жалость к человеку, который больше всех в мире вызывал у него восхищение. И он старался представить себе, какие муки терзали Оскара Револю в последние недели жизни. Несомненно, причиной его страданий было не столько расстройство в делах, сколько измена содержанки. Разумеется, он вел крупную игру и проигрался, но разве это уж так страшно? Он бы выправился, это сущий пустяк для такого человека. Если он не мог устоять на ногах, если денежные неприятности привели к катастрофе, то случилось это лишь потому, что все его мысли, все силы души были заняты только одним, поглощены были женщиной. И какой женщиной! Негодяйкой Лорати! «Но оттуда, где ты сейчас пребываешь, — шептал Ланден, обращаясь к умершему, — ты ведь видишь, наконец, какая это подлая тварь».
Ланден не сомневался, что мертвые могут читать в сердцах живых. От такой уверенности становилось легче жить: значит, Оскар Револю видит теперь истинную сущность Регины Лорати, так же как он видит истинную сущность Ландена. Старший клерк верил в эту загробную прозорливость и находил в такой мысли успокоение; он даже решил отныне руководствоваться ею в жизни: теперь уж дела не будут тяготеть над ним и никому больше он не будет преданным рабом. Ему предлагают немало мест, но он поступит на такое, которое оставит ему побольше досуга. Одно время он было колебался, не принять ли предложение известного парижского поверенного, бывшего нотариуса, которого так пленили деловые таланты Ландена, что он обещал ему долю во всех своих операциях. Но нет, Ланден решил не разлучаться с Оскаром Револю — прежний хозяин, даже мертвый, сохранял над ним свою власть.
Прежде всего привести в порядок наследство Оскара, если понадобится — защитить его память. Но главное (эта мысль пронизывала Ландена острой радостью) — должно свершиться возмездие. Ланден считал своим непреложным долгом отомстить Регине Лорати, но пока еще ему оставалось неясным, как практически это осуществить: все не было времени обдумать вопрос как следует. Он твердо знал, что обязан свести с Лорати счеты, взыскать, так сказать, неуплаченные проценты, а в подробности дела пока не входил. Он ненавидел, жаждал утолить свою ненависть, и, как все его страсти, она приобрела облик долга: безотчетная маскировка вызвана была врожденным преклонением Ландена перед добродетелью. Все ужасные признаки, которые могли бы предостеречь его против того, что таилось в нем, видны были только другим, лишь они замечали его бегающий взгляд, его походку, его голос, самому же ему казалось, что он полон добродетельных чувств. И обманывался он искренне. Разумеется, он видел, что люди сторонятся его, но причиной этого считал свою неблагодарную внешность и свое доброе сердце, выдававшее себя на каждом шагу. И он с горечью думал, что мир страшно жесток к нежным душам.
Итак, у Ландена был долг — расправиться с Региной Лорати. Впрочем, он не торопился. Спешка тут была не нужна. Существовала в мире женщина, виновная в смерти Оскара Револю. Теперь надо только не терять ее из виду и пойти по следу этой подлой самки.
Вокруг была тишина, глубокая, как бездонная пучина стоячих вод, затопивших спящий дом. Вдалеке от враждебных людей, от всего злобного мира Ланден проводил тут последнюю ночь в беседе с тенью своего обожаемого хозяина. Он хорошо знал, какие чувства питают к нему наследники, он знал: стоит ему теперь выйти из этого дома — и вряд ли его снова когда-нибудь пустят сюда. «Ах, Оскар! — вздыхал Ланден, — если несчастной твоей душе положено вернуться в дом свой с мрачных берегов — то именно в эту ночь!» Что, если дверь кабинета вдруг отворится и войдет обычной своей торопливой походкой Оскар Револю и, как всегда озабоченный, даже не взглянув на своего старшего клерка, бросит ему на ходу какое-нибудь приказание; постоит у окна, прижавшись лбом к стеклу, а потом сядет вот за этот стол, откинется на спинку кресла и будет о чем-то думать, позвякивая в кармане связкой ключей; потом, отперев ящик стола, поищет нужный ему документ и, не найдя его, устало оттолкнет груду бумаг и возьмет из коробки огромную толстую сигару — он всегда курил очень дорогие и крепкие сигары, от которых у Ландена делалась мигрень… Да, если б все это случилось сейчас, старший клерк нисколько бы не удивился, не задал бы ни единого вопроса. Он молча ждал бы, устремив нежный взгляд верного пса не в глаза хозяина, а на его руки, которые не чувствуют, что за ними наблюдают, не прячутся и не избегают взоров преданного существа.
Ничего этого не могло случиться и, конечно, не случится, а меж тем Ланден, развязывая веревочку, стягивавшую последнюю неразобранную пачку бумаг, испытывал смутное волнение. В нем пробудилось столько подавленных дотоле чувств. В пачке оказались записные книжки, памятки, блокноты, а в них — совсем еще недавние, неразборчивые записи: назначенные деловые свидания, адреса или какая-нибудь цифра, алгебраическая формула. Иногда попадалось женское имя, ничего не говорившее Ландену, уменьшительное короткое имя, милое и нежное, не вызывавшее, однако, у него воспоминаний о каком-нибудь знакомом личике. Ланден читал и перечитывал эти имена с чувством брезгливости, ибо по своему кодексу приличий считал законными утехами хозяина лишь те похождения, о которых Оскар Револю доверительно сообщал ему.
И вдруг в одной из записных книжек, под адресом какой-то цветочницы, оказалась заметка, брошенное тут размышление — словно живой Оскар Револю, как обычно, высказал в присутствии Ландена пришедшую ему в голову мысль, заговорив совсем неожиданно и, в сущности, не обращаясь к Ландену. В заметке тайну высказывания оберегал неразборчивый почерк; даже Ландену, хотя ему была так знакома каждая черточка в этих каракулях, пришлось прибегнуть к лупе.
«Незнакомка, женщина этой ночи, доставила мне наслаждение, потому что я не любил ее. Меня не отвлекала мучительная тревога, которая томит меня близ Регины. Любовь к Регине лишает меня силы, я цепенею в ее присутствии. Близость той, которую люблю, опустошает меня. И я мог обладать ею только в воображении или когда сжимал в объятиях другую. Ни за что на свете я не посмел бы кому-нибудь в этом признаться. Лучше умереть! Но вот я только что доверил это…»
Ланден никак не мог разобрать следующего слова, хотя прекрасно знал почерк хозяина (настолько, что, когда Оскару Револю не удавалось расшифровать свои иероглифы, он звал на помощь старшего клерка). Наконец Ланден разобрал три первые буквы — «гад» и последнюю букву — «е». Все слово, несомненно, — «гадине». Да, да… «…я только что доверил это гадине…»
Ланден и бровью не повел. Он еще не знал, кого Оскар Револю именовал «гадиной». Пуля ранила его навылет, и рана закрылась. Кровь не потекла. И Ланден стал читать дальше, все так же старательно разгадывая слова, в особо трудных местах брался за лупу.
«…В этом вся его сила. Он всегда рядом, словно корзина для бумаг, словно пепельница, словно половик или плевательница. То, что другие люди доверяют лишь самим себе, то, что они бормочут, когда в одиночестве разговаривают сами с собой на улице или рассказывают себе в конце беда в ресторане под звяканье посуды и рыдание скрипок оркестра, — все эти постыдные признания, которые немыслимо доверить даже шепотом чужому уху, — я выплевывал в душу гадины.