Страница 19 из 22
Она гораздо чаще, чем прежде, стала ездить к сестре в Йорюндгорд и ничем не проявляла своего нерасположения к Эрленду. На рождестве, когда после службы они встретились на церковном холме, Рамборг поцеловала не только Кристин, но и зятя. А прежде она зло высмеивала его иноземные ухватки, когда он целовал свою тещу, здороваясь с ней, и в других подобных случаях.
Что-то дрогнуло в душе Симона, когда он увидел, как Рамборг обвила руками шею Эрленда: стало быть, он может поступить так же с сестрой своей жены. Но он чувствовал, что все равно не в силах это сделать. К тому же он так и не перенял этого обычая – целовать своих родственниц, – он не забыл, как мать и сестра подняли его на смех, когда он вздумал приохотить их к этому, вернувшись домой от королевского двора, где он служил факелоносцем. На рождественском пиршестве Рамборг посадила молодую жену Ульва, сына Халдора, среди самых почетных гостей, оказывая новобрачным все подобающие знаки внимания. И сама поехала в Йорюндгорд, когда Яртрюд пришло время родить.
Произошло это через месяц после рождественских праздников – на два месяца раньше срока, и мальчик оказался мертворожденным. Яртрюд чуть с ума не сошла от горя: знай она, что так случится, она никогда не вышла бы за Ульва. Но теперь дело было сделано и каяться поздно.
Что думал обо всех этих событиях Ульв, сын Халдора, никто не ведал: Ульв точно воды в рот набрал.
На второй неделе великого поста Эрленд, сын Никулауса, и Симон, сын Андреса, отправились вдвоем верхами на юг в Квам. За несколько лет до смерти Лавранс совместно с другими крестьянами приобрел в тамошней округе небольшую усадьбу; теперь родичи прежнего владельца хотели выкупить свое родовое имение, но в сделке были кое-какие неясности, и надлежало проверить, была ли сделка оглашена заранее и было ли родичам разрешено предъявить свои права. При разделе наследства после Лавранса этот участок и некоторые другие земельные наделы, где могли возникнуть тяжбы о праве владения, остались неподеленными, и сестры сообща пользовались доходами от них. Вот почему оба зятя Лавранса должны были защищать интересы своих жен.
Съехалось довольно много народу, и так как захворавшие жена и дети издольщика лежали в жилой горнице, мужчинам пришлось собраться в старом сарае, стоявшем посреди двора. Постройка была ветхая и полуразрушенная, и поэтому мужчины остались в меховых плащах. Каждый положил оружие рядом с собой, даже не отстегнув от пояса меча, – все хотели по возможности скорее покончить с делом и отправиться восвояси. Однако им все же надо было подкрепиться на дорогу, и поэтому в полдень, закончив переговоры, мужчины вытащили привезенные из дому мешки со съестным и принялись за еду, устроившись кто на скамье, кто прямо на полу, потому что стола в сарае не было.
Приходского священника из Квама на сходке представлял его сын Холмгейр, сын Мойсеса. Это был развязный, бойкий на язык молодчик, которого никто не любил, но отец его пользовался всеобщим уважением, а мать происходила из знатного рода. Сам Холмгейр был рослый и плечистый мужчина, да к тому же задира, готовый чуть что полезть в драку; поэтому никто не решался связываться с ним; впрочем, многие находили, что он остроумен и не лезет за словом в карман.
Симон был мало знаком с сыном священника, но вид его внушал ему неприязнь: у Холмгейра было длинное, узкое веснушчатое лицо с короткой верхней губой, из-под которой, словно у крысы, поблескивали крупные желтые передние зубы. Но отец Мойсес был старинным другом Лавранса, и Холмгейр, пока отец его не узаконил, одно время жил в Иорюндгорде на положении отчасти слуги, отчасти воспитанника. Поэтому Симон всегда приветливо обходился с Холмгейром, сыном Мойсеса.
Подкатив к очагу чурбан, Холмгейр расположился на нем, извлек из своего мешка жареного дрозда и свиное сало и, нанизав эти яства на кинжал, стал разогревать их над огнем. Он хворает и на две недели получил разрешение от поста, объяснил он окружающим, которые жевали хлеб и вяленую рыбу, в то время как запах скоромного щекотал им ноздри.
Симон пребывал в дурном расположении духа. Он не то чтобы сердился, но его разбирала досада, а может быть, просто недоумение. Вся эта тяжба о праве владения оказалась на редкость запутанной, а грамоты, сохранившиеся у него после тестя, были составлены в весьма неясных выражениях, но все-таки когда Симон собирался на сходку, ему казалось, что он уже доискался до смысла, сопоставив их с другими грамотами. Однако, выслушав, что говорят свидетели, и увидев предъявленные ими грамоты, он понял, что своего мнения ему не отстоять. Впрочем, другие участники сходки, в том числе и воеводский ленсман, тоже не знали, с какой стороны подойти к делу. Все начали уже поговаривать, что не худо бы передать его в тинг, как вдруг слово взял Эрленд и попросил разрешения посмотреть на письма.
До этой минуты он сидел и слушал споры с таким видом, точно он в них человек сторонний. А теперь вдруг словно пробудился. Он со вниманием прочитал все грамоты, некоторые даже по нескольку раз. А потом изложил все дело коротко и в ясных выражениях: «Книга законов гласит то-то и то-то, толкуют это обычно так-то и так-то, неуклюжие или темные выражения в грамотах означают либо то-то, либо то-то; если дело передать в тинг, он вынесет либо такой-то, либо такой-то приговор». Но вместо этого Эрленд предложил решение, которое могло удовлетворить наследников и в то же время было небезвыгодно и для нынешних владельцев.
Произнося эту речь, Эрленд стоял, легко опустив левую руку на рукоять меча, а правой небрежно сжимая пачку писем. Он держался так, точно был главным на этом собрании, но Симон понимал, что он делает это без всякого умысла. Так он привык держать себя, когда распоряжался на тинге в своей округе, и поэтому, когда он теперь обращался то к одному, то к другому из присутствующих и спрашивал, верно ли он изложил обстоятельства дела и понимают ли они, что он предлагает, он говорил таким тоном, словно допрашивал свидетелей, – не то чтобы неучтиво, но так, точно его дело было спрашивать, а их – отвечать. Закончив свою речь, он протянул письма ленсману, будто тот был его слуга, потом опустился на свое место, и пока остальные – в их числе Симон – обсуждали его предложение, Эрленд прислушивался, но с таким видом, точно все это его не касается. Когда кто-нибудь к нему обращался, он отвечал кратко, вразумляюще и понятно, но при этом то соскабливал ногтем пятна жира, оставшиеся на груди его кафтана, то поправлял пояс, то теребил перчатки и, казалось, нетерпеливо ждал, чтобы дело наконец закончилось.
Все сошлись на том, чтобы принять решение, предложенное Эрлендом; оно было выгодно и для Симона, потому что он вряд ли выиграл бы что-нибудь, попади дело в тинг.
Но настроение Симона омрачилось. Он сам понимал, что было бы совершенным ребячеством тужить оттого, что свояк лучше него самого разобрался в этом деле. Кому, как не Эрленду, надлежало уметь толковать законы и разъяснять путаные грамоты? Ведь он несколько лет подряд только и делал, что решал тяжбы и вникал в спорные дела. Но все это произошло как-то неожиданно: накануне вечером в Йорюндгорде Симон хотел было обсудить с Эрлендом и Кристин это дело, но тот не высказал никакого суждения и даже слушал вполуха. Само собой понятно, что Эрленд более сведущ в законах, чем простые крестьяне, но он с такой равнодушной учтивостью разъяснял им эти законы, точно к нему самому они не имеют никакого касательства. У Симона родилась смутная мысль, что Эрленду никогда не приходило на ум, что законы писаны также и для него…
И потом Симон просто диву давался, как это Эрленд способен стоять и разглагольствовать с таким невозмутимым видом. Неужто ему невдогад, что из-за этого все невольно вспоминают о том, кем он был когда-то и кем стал ныне. Симон чувствовал, что эта мысль мелькнула у всех присутствующих – и, уж понятное дело, кое-кто из них с озлоблением глядел на этого человека, который и знать не хотел, что думают о нем окружающие. Но никто не произнес ни слова. И когда посиневший от холода писец, который сопровождал ленсмана, сел, положив на колени письменные принадлежности, он обратился к Эрленду, и Эрленд стал ему диктовать, сидя на своем месте, вертя в длинных загорелых пальцах несколько соломинок, которые поднял с полу, и сплетая их в колечко. Закончив работу, писец протянул пергамент Эрленду; тот швырнул соломенное колечко в огонь, взял письмо и негромко прочитал: