Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 32

Гарик являлся к нам только один, как правило в пятницу вечером, естественно, незваный, конечно же, полупьяный, с тяжелым портфелем, где гремели бутылки: питье он, надо отдать ему должное, приносил с собой. "Здесь ничего бы не стояло, когда бы не было меня", – мурлыкал он, наблюдая, как мы с Анютой накрываем на стол. Меня его визиты надолго выбивали из колеи: у Гарика была манера загуливать на три дня, с двумя ночевками, а то и с тремя, прихватывая понедельник. Бывало, утром в понедельник, оставив его мертвецки спящим, я с нечеловеческим трудом приводил себя в порядок и ехал на лекцию, где стоял рыло в рыло перед живыми людьми, а возвращаясь, заставал Гарика на кухне, энергичного, веселого, хмельного ("Как без этого после встачи?"), беседующим с моей женой. Это означало, что предстоит еще один пьяный вечер и тяжкое пробуждение – теперь уже во вторник. Терпеть в доме Гарика и не пить вместе с ним было решительно невозможно, равно как невозможно было и выставить его на улицу: ну как же, друг школьных лет. Особенно меня тяготили подарки, которые он приносил Анюте. "Послушай, не могу я брать от тебя это барахло. Отвяжись", – "А я тебе, унтерманшу, ничего и не дарю, – отвечал мне Гарик. – Тебе дарить – все равно что в выгребную яму закапывать. Ты и не бери, а Птунчик возьмет, верно, Птунчик?" Анюта, опустив глаза, отмалчивалась. Естественно, супруге Гарика его гостевания не доставляли особой радости, однако, связанная кастовой этикой, свои отрицательные эмоции она выплескивала на одного мужа. "Ну, как там мой, – спрашивала она по телефону с притворной грубоватостью, – опять весь вечер на манеже? Дайте-ка мне его сюда". Зато уж Гарику выкладывала все сполна – и достигала противоположного эффекта: бросив трубку, он возвращался на нашу кухню и с еще большим рвением принимался пить. Да, бражничали обыкновенно на кухне: забалованный международным представительским комфортом, Гарик приезжал к нам опрощаться, сливаться с трудовым народом и отмокать душой. Слушая, как он балагурит, глядя на его лоснящееся лицо матерого конферансье с толстыми губами, за которыми так и мелькали плохо спрятанные бело-золотые зубы, я физически ощущал, как он пожирает мою жизнь. Он заливал у нас себе глаза умышленно, чтобы избавиться не от стыда, нет, этого слова он просто не знал, но от ответственности за свои поступки: "Сам понимаешь, вчера перебрал". На кухне нашей и вдвоем было тесно. Посудная полка висела у Гарика над головой, и всякий раз, поднимаясь, он вынужден был придавать своему позвоночнику привычный изгиб. Чтобы открыть холодильник, приходилось сгонять гостя с его места, а пробираться к мойке нужно было, перешагивая через бочонок с квашеной капустой. "Хорошо у вас! – говорил Гарик, залезая руками в капустный рассол. – Славно!" Была у Гарика одна неприятная черта. Нащупав чью-то слабину, он начинал над нею исподтишка и вроде бы беззлобно подтрунивать, и по мере хмеления его шуточки становились все менее и менее безобидными. Меня он еще в школьные годы доставал отсутствием, как он выражался, ныне живущих подруг. Появление в моем доме Анюты очень его задело. "А, ты нимфоман? Детку-нимфетку, кислую конфетку захотелось? Я знал, я чувствовал у тебя эту склонность. Однако бледная она у тебя, приемная твоя дочка, совсем ты ее, я вижу, затрахал". Когда же мы с Анютой поженились, этот прохиндей уловил какую-то специфику наших с ней отношений – и вдоволь, как упырь, своей догадкой насосался. "Что это ты бездетный такой? Сухота одолела? Яйца носорога помогают, растертые в порошок". Я уезжал на лекции, оставляя свою любимую в обществе полупьяного шкодливого мужика, было что между ними или нет – судить не берусь, нет оснований, но так уж устроена была моя уродская жизнь, что я с нетерпением дожидался нового посещения Гарика, ибо тогда я ночевал у Анюты и две-три ночи подряд мог ощущать ее близкую близость и милый запах ее тела: на что еще могут рассчитывать такие, как я? И, говоря Гарику: "Поздно уже, оставайся", я ловил на себе Анютин взгляд. Мы лежали, я на раскладушке, она на своем диване, в двух шагах друг от друга. Я притворялся глубоко спящим и ровно дышал. Анюта тоже тихо дышала, отвернувшись к стене, отчуждение и холод волнами исходили от нее, пронизывая меня до костей. Потом эти волны затихали, и она начинала жалобно, как мама перед смертью, стонать. Спала она беспокойно, среди ночи часто раскрывалась, я поднимался, чтобы, как ребенка, накрыть ее одеялом, и, бывало, стоял над нею, любуясь ее лунным, чистым, светящимся телом. Она была не по-деревенски тонка, бедра ее были не шире моей ладони, но все ее тело излучало ясное и надежное здоровье. Я смотрел на ее лоно, чуть повитое мягким даже на взгляд редковато-золотистым пушком, соски ее были настолько чутки, что поднимались даже под моим взглядом. Как счастлив должен быть тот маленький человечек, который, жмурясь и сопя, будет хватать эту грудь губами. Мне часто снился сон: я поднимаюсь среди ночи, кидаюсь на Анюту – и дико, точно фавн, овладеваю ее телом. И тут же, сразу, без перехода – мы идем с Анютой рядом, а между нами, цепляясь, как обезьянка, обеими руками за наши пальцы, болтается веселый маленький урод. Я просыпался со ртом, разодранным в беззвучном крике. Да что там: вся моя жизнь стала похожа на жуткий сон.

С отъездом Гарика Анюта перестала поддерживать даже видимость семейных отношений, она все чаще пропадала то на два, то на три дня, возвращалась раздраженная, усталая, на вопросы не отвечала и сразу уходила к себе отсыпаться, демонстративно закрываясь на щеколду и на замок, как будто я ее домогался. Насколько мне было известно, в деньгах она нужды не испытывала: во всяком случае, с просьбами подобного рода она ко мне не обращалась. Имелось у нее и пристанище – на Кузнецком мосту, в коммунальной квартире. Я узнал об этом случайно: позвонила хозяйка и ядовитым голосом попросила передать доченьке, чтобы она не оставляла включенным свет. В день путча я поехал ее искать: Лиза сообщила мне по телефону, что в центре танки и что скоро начнется побоище. По ошибке я вышел из метро в сторону Манежной, там митинговали, Тверская была перегорожена троллейбусами, над баррикадой развевался триколор, на крышах троллейбусов стояли и сидели люди. Небо было теплое, бледно-желтое, как над моим болотом, дождя еще не было, но он назревал. Стрельбы, однако же, никакой не предвиделось, и я пошел к площади трех театров. Тут со стороны Лубянской и в самом деле появились танки, они мне показались желто-коричневыми, иноземными. Танки весело катили мне навстречу, дула орудий были лихо задраны и подпрыгивали на ходу. Сейчас хлестнут очередями, подумал я, и все, и мне станет легко. Я побежал, приговаривая вполголоса: "Ну-ну, давайте, я здесь!" Но в это время передний танк резко затормозил и, крутясь на одной гусенице, стал разворачиваться. Когда я добежал до угла Пушкинской улицы, танки уже исчезли, как мираж, оставив только сизый дым да концентрические круги на асфальте. Какие-то люди перегораживали Охотный ряд: останавливали троллейбусы, высаживали пассажиров. "В чем дело, товарищи?" – "Здравствуй, товарищ, приехали!" Возле сквера у Большого театра стояла милицейская машина, патрульные с любопытством наблюдали за происходящим и не вмешивались, как будто тоже смотрели сон. Командовал перекрытием коротконогий бородач в голубой тенниске, похожий на меня, но не я, и делал он это так шустро, как будто занимался баррикадами всю жизнь: отсоединял штанги, цеплял их за крюки и, заскочив в кабину, уверенно крутил руль, а мужики, упираясь сзади, выкатывали троллейбусы на середину проспекта. "Чего стоишь, помогай!" – крикнул мне парень в белой ветровке, не разглядев, по-видимому, к кому обращается. Я подошел, стал вместе со всеми толкать. Троллейбус встал косо, оставив проход возле тротуара. Пока его разворачивали, в этот проход проскользнула черная автомашина, она едва не задела меня за пятки. "Ох ты, какого генерала упустили! – сказал мне парень в ветровке. – А ну-ка, папаша, отойди, справимся без тебя". Я поглядел по сторонам – люди привычно отводили от меня взгляды, им было неприятно, что к их делу подключился урод. Тут еще подъехал микроавтобус телестудии. Скособочась, я отошел на тротуар, и все вокруг меня стало черно. Это было мое прощание с действительностью. Анюта вернулась через три дня, бледная, как будто все это время сидела в подвале. О том, что был путч, она, похоже, и не подозревала. "Володю выпустили?" – спросил я. Анюта посмотрела на меня с усмешкой: "Вы очень догадливы, Евгений Андреевич".