Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 30



Другим любимцем кафе был паренек, бродивший по залу с гитарой. Купи ему выпивку — и он пел тебе песню. Спел он и для Орлова, который перевел мне слова, объяснив, что это одна из песен, которые “мы любим”. Это была жалоба моряка, тоскующего по деревне, где прошла его юность, и по утраченной любви по имени Нина. “Ее глаза, зеленые как море”. Парень пел хорошо, с то-скливыми фламенковскими переливами, но чувствовалось, что он не думает о словах. Его мысли и взгляд были обращены ко мне. В белом лице его была грусть, как будто нарисованная, клоунская. Но мне не давали покоя его глаза. Не сразу я понял почему: они напомнили мне глухонемую мольбу в глазах человека, оставшегося лежать на паперти. Когда он закончил, Орлов велел ему спеть другую песню. Но вместо этого парень заговорил со мной.

“I… you… mother… man”. Он знал с десяток английских слов и произносил их с трудом. Я попросил Орлова перевести, и они заговорили по-русски. Звучало это так, как будто парень опять поет. Голос его сплетал в прозе печальную мелодию, а пальцы пощипывали струны гитары. В глазах у него появились слезы, и он стер их, размазав грязные полосы на щеках, как ребенок. Я спросил Орлова, что он говорит.

— Да ничего особенного. Меня политика не интересует.

Что парень говорит о политике, было непредставимо, и я продолжал расспросы. Орлов начал раздражаться.

— Да ерунда это. Муть. Просит, чтобы вы ему помогли.

Слово “помощь” — help — паренек понял.

— Хелп, — сказал он, усиленно кивая. — Хелп.

— Ну, не муть? — сказал Орлов. — Отец, говорит, у него был англичанин, а мать полька, и поэтому, говорит, в нашей стране с ним очень плохо обращаются. Хочет, чтобы вы написали британскому народу. Что-то вроде того. Хочет в Англию.

— Инглиш Мэн, — сказал парнишка, с гордостью показывая на себя. — Хелп.

Как помочь — было непонятно, а он все глядел на меня, и блеск надежды у него в глазах постепенно затмевался отчаянием.

— Хелп, — повторил он с упреком. — Хелп. Хелп.

Орлов дал ему несколько монет и заказал песню. Песня была смешная, с бесконечными припевами, и хотя паренек пел ее вяло, как будто исполняя надоевшую работу, главные строчки с хохотом орали все, даже официантки. Одноглазый, раздосадованный тем, что смеются не над его фокусом, влез на стул и стоял, изображая Христа. Пиво сочилось у него из пустой глазницы и капало по щеке.

Без пяти двенадцать — время закрытия — официантки начали предостерегающе включать и выключать свет. Но посетители продолжали петь, цепляясь за эти последние мгновения, как будто им ужасно не хотелось покидать кафейное братство, выходить на холодную улицу и одиноко брести по морозу домой. Орлов сказал, что пройдется со мной до Исаакиевской площади, но сначала — последний тост. Тост он произнес “за долгую, счастливую жизнь. Так ведь говорят?”. Да, ответил я, именно так.

Парень с гитарой заслонил нам выход. Расходясь, посетители все еще напевали его песню; их голоса отдавались эхом на улице. Официантки выставляли последних завсегдатаев и гасили огни.

— Хелп, — сказал парень, осторожно взяв меня за рукав. — Хелп, — повторял он, глядя на меня в упор, когда официантка по требованию Орлова оттолкнула его, чтобы дать нам пройти. — Хелп, хелп, — крикнул он мне вслед, но тут за нами закрылась дверь, и слова его превратились в смутные звуки, таявшие, как ночной снег.

— Я думаю, он ненормальный, — сказал Орлов.

— Может, Нью-Йорк разбомбили, а мы знать ничего не знаем, — говорил Лайонс финансисту Герману Сарториусу в автобусе, который вез труппу с утренним визитом в Эрмитаж. — Сроду не бывал в таком месте: газету не прочтешь — узнать хоть, что в мире делается. Как в тюрьме.



Сарториус, высокий, седеющий, импозантно учтивый человек, признался, что ему тоже не хватает западных газет, и вслух подумал, не будет ли “некорректно” попытаться узнать в каком-нибудь ленинградском банке курс акций на нью-йоркской бирже.

Как оказалось, за ними сидел именно тот человек, который мог снабдить их всеми необходимыми сведениями. Его бизнес заключался в том, чтобы знать, что делается за “железным занавесом”, в первую очередь в Америке. Это был русский, по имени Джозеф (“зовите меня Джо”) Адамов. Он приехал в Ленинград записать интервью с исполнителями “Порги и Бесс” для радиостанции, которая вещает на страны за пределами советской орбиты. Таланты Адамова используются в передачах, рассчитанных на американцев или, во всяком случае, на англоязычных слушателей. Передачи состоят из последних известий, музыки и “мыльных опер”, пенящихся пропагандой. Эти радиопьесы просто ошеломляют, причем не грубостью содержания, а тонкостью актерской игры. Голоса, притворяющиеся “среднеамериканскими”, звучат именно по-среднеамерикански: когда человек говорит, абсолютно веришь, что он фермер со Среднего Запада, техасский ковбой, рабочий из Детройта. Даже детские голоса знакомы, как хруст хлебцев Уити или удар по бейсбольному мячу. Адамов похвастался, что ни один из актеров никогда не выезжал из России: их произношение изготовлено здесь, в Москве. Часто сам играя в своих пьесах, Адамов довел американское произношение до такого совершенства, что обманул даже Лайонса, который сказал:

— Прямо оторопь берет. Так и хочется спросить, как его занесло так далеко.

И в самом деле, Адамову место явно на углу Бродвея и 51-й, с экземпляром “Верайети” под мышкой. Сленг его не мешало бы подновить, зато произносилось все несообразно быстро, углом рта.

— Ну, музеи — это не моя стихия, — говорил он, когда мы подъезжали к Эрмитажу, — но если кому такая ерунда нравится, то хата, говорят, знатная, всего полно.

Это смуглый, плосколицый человек лет тридцати пяти, дергающийся, нервно хихикающий, с “держащейся на кофе” оживленностью; его бегающие глаза становятся еще более бегающими, когда он под нажимом вынужден признаться, что выучил английский в Нью-Йорке, где жил с восьми до двенадцати лет с дедушкой-эмигрантом. Сам он предпочитает на американском эпизоде не задерживаться.

— Я пацан был, — объясняет он, как бы говоря: откуда мне было знать?

Живущий в Москве иностранец, хорошо знакомый с Адамовым, заметил, что он “не дурак. Оппортунист — это да, на ходу подметки режет”. А другой московский завсегдатай, итальянский корреспондент, сказал:

— А-а, si, синьор Адамов. Живчик с котом.

Короче говоря, Адамов достиг успеха, а это означает — как везде, но в России особенно, — что он пользуется привилегиями, недоступными рядовому гражданину. Из этих привилегий он больше всего ценит двухкомнатную холостяцкую квартиру на улице Горького: судя по его рассказам, он ведет жизнь турка в гареме.

— Хотите познакомиться с классными девочками — звякните, когда будете в Москве.

Между прочим, кое-кто из труппы “Порги и Бесс”, по его мнению, —“очень даже классные девочки”, особенно большеглазая хористка по имени Долорес (“Делириос”) Суон. В музее, где экскурсантов разделили на взводы по двенадцать человек, Адамов специально включил мисс Суон в группу, куда входили, среди прочих, Вольферты, миссис Гершвин, Нэнси Райан, Уотсон и я.

Эрмитаж — это часть Зимнего дворца, сравнительно недавно перекрашенного в холодный имперский chartreuse-vert.* Мили серебристых окон смотрят на парк и на широкую гладь Невы.

— Зимний дворец начали строить в 1764 году и закончили через семьдесят восемь лет, — сообщила экскурсоводша, мужеподобная девица с манерой “нечего рассусоливать”. — Он состоит из четырех зданий и вмещает, как вы видите, величайший музей мира. Мы стоим перед Посольской лестницей, по которой послы поднимались на аудиенцию к царю.

В кильватере этих мифических послов наша группа поднялась по мраморной лестнице, изгибавшейся под филигранным бело-золотым потолком. Мы прошли, как по дну морскому, по великолепной зале из малахита и увидели окна во всю стену. Некоторые на мгновение остановились поглядеть на знаменитую камеру пыток, Петропавловскую крепость, видневшуюся сквозь дымку на другом берегу Невы.