Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 19



— Дать тебе? У меня есть вода… Вот! Я недавно набрал. Чистая, вкусная. Из источника на вершине. — Филипп протянул деревянную флягу.

Толмид взял ее, открыл пробку, подставил миску и стал наполнять ее водой.

Скоро вода полилась через край. Но Толмид не обращал внимания, продолжая лить воду.

— Что ты делаешь? — спросил Иуда.

Лицо его было прекрасно. Мало того, что оно было поразительно пропорциональным, мало того, что при этой образцовой соразмерности каждая часть лица являла собой словно отдельное произведение искусства, Иуда еще умел в нужный момент выделять нужную ему черту: вдруг так подчеркивал глаза, что от их изысканного разреза, зеленого таинственного цвета нельзя былооторваться. Или, скажем, чуть раздувал ноздри, и тогда не было ничего прекраснее его точеного и мужественного носа. Или, например, так хмурил лоб, что он Проникался породой и блистал интеллектом. Кожа у пего на лице была чистой и свежей, но не изнеженной, рот — благородно очерченным. Видимо, поэтому он не носил усов, а русая бородка у него была такой аккуратной, так украшала лицо, что многие его знакомые пытались было стричь свои бороды «под Иуду», но никогда не достигали даже отдаленного подобия.

— Что ты делаешь? — повторил Иуда и чуть приподнял брови, так что теперь именно они, длинные и яркие, стали самой привлекательной частью его лица.

Толмид перестал лить воду. Переполненную чашу он оставил в левой руке, а правой протянул флягу Филиппу. Филипп принял ее, поднял с земли пробку, закупорил сосуд и, грустно усмехнувшись, пояснил Иуде:

— Это он нарочно.

— Нарочно льет воду через край? — спросил Иуда.

— Он, видимо, хочет сказать, что я так переполнен своими теориями, что со мной бесполезно разговаривать… Я так это понимаю.

— А ему не нравятся твои теории? — спросил Иуда.

— Я только что изложил ему одну теорию. И видимо, так он мне принялся отвечать.

— Ты часто пьешь, — заговорил Толмид, держа перед собой чашу и чуть покачивая ею, отчего вода перекатывалась через край и сползала по стенкам сосуда. — Ты много нервничаешь. Поэтому потеешь. И тебе постоянно хочется пить.

Филипп втянул голову в плечи и молчал, ожидая, что будет сказано вслед за этим.

— Ты говоришь: надо очиститься, — продолжал Толмид. — А где в нас главная грязь, ты знаешь? Вдруг то, что тебе кажется самым чистым, самым красивым, самым светлым в тебе, на самом деле — главный твой грех и самый грязный обман?

Филипп молчал, глядя на миску в руках Толмида. Туда же молча смотрел Иуда.

— Ты говоришь: надо выбираться из бездны. А где верх и где низ, ты знаешь? Гору от пропасти можешь отличить? Вон, видишь, за деревом — обрыв. И где тут твое первоначало: пропасть в горе или гора в пропасти?

Филипп покосился на Иуду, а тот взглянул на Филиппа.

— Ты говоришь: надо вспомнить язык, на котором человек говорил с Богом. А эти твои плеромы, эоны, царства — тебе кто о них рассказал? Учитель? Или ты сам всё выдумал?

— Плерома, эон — не Его слова. Но в книгах Закона, у пророков, у некоторых мудрых греков…

— Греков давай выплеснем. Они действительно настолько мудры, что никогда у них не поймешь, правду они говорят или лгут. И так красиво разглагольствуют, чтозаслушаешься иногда, и верить начнешь, и надеяться. Обрадуешься, как ребенок. Но, оставшись наедине с собой, потом никак не можешь понять, а что такого умного И справедливого они тебе рассказали, что ты так обрадовался… Выплеснем греков, — повторил Толмид и наклонил миску, так что треть воды из нее вылилась на землю.



— Пророков тоже давай выльем, потому что я их плохо знаю, — сказал Толмид и еще одну треть вылил из чаши.

— Закон придется оставить, потому что нас с детства ему обучали. Даже тебя, Филипп, хотя ты больше грек, чем еврей. По-гречески ты говоришь, как на родном языке. И мать у тебя гречанка. И имя у тебя греческое

— У меня отец — чистокровный еврей, хотя у него тоже греческое имя. И обрезан я был на восьмой день, по Закону.

— Вот я и оставил Закон Моисея, потому что все мы в нем родились и в нем выросли, — глядя на чашу, успокоил его Толмид.

Но Филипп не пожелал успокаиваться:

— Среди нас, если разобраться, только Иуда может считать себя чистокровным евреем. Во-первых, он единственный из Иудеи. Отец и мать его здесь родились. И деды и бабушки — тоже потомственные жители этой страны. Я прав, Иуда?

Иуда не успел ответить, так как Толмид тихо и спокойно произнес:

— Филипп!

И было что-то в его голосе или тоне, что помешало Иуде ответить, а Филиппа заставило замолчать и повернуться лицом к Толмиду.

— Я долго тебя слушал. Теперь моя очередь говорить, — объявил Толмид Нафанаил и продолжал: — Я не умею, как ты, строить теории. Я не умею говорить длинными монологами. Но я тебе расскажу, как я сам искал тот язык, на котором можно говорить об Истине… Ты видел сад моего отца. Он большой и требует ухода. И первое слово, которое я выучил, было «труд». Отец с детства приучил меня работать в саду. Я помогал отцу, я помогал его работникам и скоро сам научился ухаживать за смоковницами, за оливами и другими деревьями, которые росли и растут в нашем саду. Ты знаешь, я люблю деревья и растения, и они чувствуют, что я их люблю и знаю.

Кроме меня, у отца больше нет детей. Он меня держал при себе и очень рад был тому, что я не выхожу из сада, не слоняюсь по улицам, не играю и не дерусь с мальчишками. Отец, мать, работники, деревья — вот всё, что я знал лет до десяти.

А в десять лет — ты помнишь, я тебе об этом уже рассказывал? — я выучил сразу три слова. Однажды, придя в сад, я увидел там человека. Он был старый и больной. Он лежал под деревом и не мог встать на ноги, таким он был слабым. Не знаю, как он добрался до нашего сада, как его пропустил сторож, который всегда наш сад охраняет. Видимо, Бог его привел и пропустил незамеченным, чтобы я с ним встретился…

Старик этот плакал, протягивал ко мне руки и просил сорвать для него несколько плодов, потому что иначе он умрет от голода.

Я не только сорвал для него смоквы и груши. Я сбегал домой, принес для него хлеба и овощей, мяса и вила… Ты знаешь, мой отец — зажиточный человек, и мы всегда жили в достатке… Я снял верхнюю одежду, постелил на земле, усадил на нее старика и стал его кормить, поднося ему вино, ломая хлеб на мелкие кусочки и пережевывая для него мясо, потому что у старика почти не было зубов. Я ухаживал за ним так, как никто, наверное, о нем не заботился… — Толмид замолчал.

Филипп вздохнул и сказал:

— Я знаю. Я помню эту историю.

— И какие слова ты выучил? — спросил Иуда.

— Слова были: «болезнь», «старость» и… «смерть», — отвечал Толмид. — Потому что, поев и поблагодарив меня за гостеприимство, старик встал на ноги, прошел несколько шагов до ворот, упал на землю и больше не поднялся. Потому что он умер… Отец потом объяснил мне, что, когда человек долго не ест, ему нельзя сразу давать много пищи… Впрочем, никто меня не винил. Наоборот, все меня хвалили за то, что я «проявил милосердие» — так это, кажется, называется среди людей и в Законе. Человек этот, дескать, так или иначе должен был умереть, потому что был стар и тяжело болен, а я, честь мне и хвала, приютил его перед смертью и устроил ему, так сказать, последний пир… Я тогда впервые убежал из дома, — продолжал Толмид. — Я пошел вниз по реке и дошел почти до Иордана… Я помню, на дороге возле реки росла смоковница… Теперь ее уже нет — засохла или срубили… Я обнял ее ствол, упал на колени и долго плакал от горя, запоминая новые и страшные для меня тогда слова: «болезнь», «старость», «смерть». Выплакав свое, я вернулся в Вифавару. Мать мне сказала: «В жизни много страданий, мой мальчик, и ты в этом не виноват». И вот я еще одно слово выучил — «страдание». Но слова «ложь» я тогда еще не знал и потому не понял, что меня обманывают и что это я убил старика, накормив его из сострадания.

— «Убил» — громко сказано, — не удержался Филипп. — Правильнее было бы сказать «нечаянно ускорил его смерть».