Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 68

Товарищ Лесных так почему-то и не пришел, но вот сейчас подвернулся этот.

– Нуте-с, – с драчливым вызовом начал профессор, обращаясь к Абрамову, – вы, милостивый государь, меня, кажется, за большевика принимаете? Я вас правильно понял?

– Ну, что вы, – равнодушно позевнул Абрамов, – какой вы большевик… Вы, сударь, путаник. Шалун.

– То есть как, позвольте?.. – опешил профессор. Такого он никак не ожидал. К нему отнеслись, как к мальчишке, дали понять, что вызова его не принимают, его мнениям значения не придают и спорить с ним, конечно, всерьез не собираются.

Такое опрокидывало все его боевые позиции.

Он хохотнул воинственно, но сам вдруг почувствовал деланность, фальшь этого вроде бы как презрительного, высокомерного «ха-ха». После подобного афронта – какие же споры? Его, видите ли, оценивают с точки зрения всяких там партийных догматов, судят по букве законов, созданных Марксом, этим божеством, фетишем русского большевизма…

Но махать кулаками и лезть в драку именно теперь, именно в подвале, среди насильно согнанных сюда и может быть, даже обреченных людей, было бы просто смешно и нелепо. Аполлон это понимал. С минугу он сопел, подавлял в себе знакомого ему демона, пытался подчинить его разуму. И, подчинив (удивляясь тому, что в первый раз удалось победить собственную стихию) сказал спокойно и серьезно:

– Я, видите ли, товарищ Абрамов, из ваших же слов заключил: на одном полозу… и что недаром-де приволокли сюда… ну и так далее…

– Совершенно верно, – кивнул Абрамов, – на одном полозу. И в том, что взяли не кого-нибудь из ваших ученых коллег, а именно вас, тоже, будьте покойны, у этих стервецов свой бесспорный резон имеется. Вы для них человек далеко не безопасный. Несмотря на все ваше фрондирование и… простите меня, профессор, этакий гимназический анархизм…

– М-м… любопытно, – сказал Аполлон.

– Что именно? – спросил Абрамов.

– Да вот то, что -так прямо и говорите мне про меня.

Абрамов засмеялся.

– Ну, вы, профессор, дитя, ей-богу!

Пришлось опять немножко повозиться со своим демоном, но на этот раз он подчинился без особого сопротивления.

– Да-а… вон что! У вас, товарищ Абрамов, прелюбопытная манера спорить…

– Но погодите, профессор, мы же еще, собственно, и не начинали спора.

– А у меня, знаете ли, пропала всякая охота его начинать!

И Аполлон решительно повалился на свое железное ложе, повернувшись спиной к Абрамову, давая понять что разговор окончен.

Зажмурившись, притворись спящим, он стал думать о себе, о том, что с ним произошло. С той минуты, как его арестовали и повезли сюда в вонючем, оглушительно стреляющем автомобиле, Аполлону как-то и в голову не приходило поразмыслить над своим положением.

Сперва всякая чепуха привязывалась, мелочь. Например, что забыл сказать Стражецкому, чтоб кирпич перетаскал поближе к сторожке; что палка с серебряным рубликом осталась под навесом, как бы не пропала; что, если вдруг Агния приедет, а его нет – она с ума сойдет…



Затем дорожные пустяки отвлекали внимание: дохлая лошадь у железнодорожного переезда, сладковатая вонь мертвого тела; слободские мальчишки, бегущие за автомобилем; поп на паперти и черная пасть распахнутой церковной двери с мигающими в глубине огоньками свечей; старичок расклейщик у афишной тумбы макает квач в ведерко, мажет по лохмотьям старых афиш, что-то собирается налепить, мелькнуло набранное крупно слово «приказ»… Возле гостиницы «Бостон» – какие-то дамы в шляпках, с белыми зонтиками и господа в мундирах различных ведомств… и чуть ли не Гракх Иван Карлыч, выходящий из подъезда гостиницы… Зачем? Что он тут делает? Странно.

Во дворе «Гранд-отеля», куда въехал автомобиль, поразило огромное количество крестьянских возов. Это было похоже на базар, да, в сущности, и было базаром: позднее стало известно, что все мужики вместе со своим нехитрым базарным скарбом – яблоками, глиняными горшками, метлами и даже угольями – были согнаны во двор контрразведки потому, что прошел слух, будто именно среди крестьян, приехавших на базар, скрывается председатель губревкома некто Шумилин. Сгрудились мужики на тесном дворе, галдели, христом-богом просили их благородия, чтоб отпустили ко двору, – «не ближний-де свет добираться-то…» Смирные деревенские коняги стояли, понурясь, – им все равно было, где ни стоять, но стоило въехать во двор автомобилю с его выхлопами и гудками, как поднялось невообразимое: трещали тележные оглобли, рвались постромки, бесились коняги. И это отвлекло мысли Аполлона.

А потом – крутые, осклизлые каменные ступени вниз куда-то, прохладная темнота подвала. Двое военных с кокардами на заломленных фуражках принялись щупать карманы, лапать, обыскивать. Наконец приземистая амбарная дверь… и мрак, и вонь… и шевелящиеся в потемках люди… и глупая перепалка с Абрамовым… Подумать о себе было решительно некогда.

И лишь сейчас, устроившись на гремящем железном листе, подобрав под бока пропыленную углем рогожку, пришел в себя, ощутил ровное течение жизни и впервые задал себе вопрос: так что же все-таки произошло? Зачем он здесь? Кто велел привезти его сюда, в этот темный и грязный угольный подвал?

И почему его заперли на замок?

Почему он лежит в этой вонючей дыре рядом с Абрамовым, председателем городского Совета, большевиком, политическим деятелем, лежит, как бы приравненный к этому человеку, как бы почитаемый сообщником Абрамова в его взглядах, в его политической деятельности.

Непостижимо! А впрочем… впрочем…

– Стоп! – сказал профессор. – Стоп-стоп-стоп…

Он редко размышлял о себе. Никогда не пытался сам с собою обсудить свои поступки, свое поведение, свои симпатии. Единственный раз тогда, ночью, когда война загремела вблизи и стало ясно, что скоро придется решать вопрос: с кем ты? И он тогда же, не колеблясь нимало, ответил: «С нашими, конечно», подразумевая советских. Но какая же это политика, господа? Симпатия, не больше. Или даже, верней сказать, деловые соображения. Да-с, вот именно: деловые соображения.

Он любил свое дело и справлял его, как ему казалось, на совесть. Чего же еще?

Его давняя мечта – опытный завод. С тысяча девятьсот двенадцатого года хлопотал о его строительстве, писал докладные в министерство, выпрашивал денег. Докладные прятались под сукно, денег не давали А вот пришла новая власть, пришли большевики – вопрос о заводе был решен враз, и началось строительство, которому он отдал все свои силы, все знания, все буйство своей природы.

С точки зрения господ большевиков, ну того же, допустим, Абрамова, не получалось ли так, что вот, дескать, до революций, при старом режиме, профессор Коринский был скован, не раскрывал в полную меру свои способности, а вот стала Советская власть – и он раскрыл их. И этим самым доказал свою любовь к новому строю. Свою приверженность большевизму.

Но ведь это же чепуха! Дало бы ему царское правительство денег – так он и при царе построил бы. Это его дело. Оно вне политики, и нечего ему приписывать подвиги, которые он не совершал.

Его воззрения на свое место в жизни, в науке, в домашнем обиходе ничуть не изменились: в тысяча девятьсот девятнадцатом он мыслит так же, как и в девятьсот, допустим, десятом, и ни к кому не желает подлаживаться в своих мыслях, в своих воззрениях Понятия добра и зла, справедливости и бесчестия вечны, он ничего не желает пересматривать. Он идет своей дорогой. Он – сам по себе.

Однако почему после октябрьских дней все сослуживцы отвернулись от него, стали избегать с ним встреч? Лишь после шумной стычки с чекистским следователем пришли, поздравляли, жали руку, как человеку, политически наконец-то ставшему мыслить с ними заодно. Как блудному сыну – так, что ли?

По-ли-ти-чес-ки!

Но он всегда презирал эту самую, черт бы ее побрал, политику!

Впрочем, восторженные поздравители тут же и шарахнулись прочь, стоило только пройти слуху, что на него «заведено дело» в Чека.

Да он и сам, сказать по правде, был уверен, что ареста ему не миновать.