Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 68

– Кулак, очевидно? – деловито спросил сухой, начальственный, городской голос.

– Да не-е, какой кулак! – пропел тенористый милиционер. – Так, посредственный мужичишко… Семеро ртов, изба-завалюшка. До войны, бывало, метлы вязал, лукошки плел, тем кормился. А как с фронту прибег, – ну, избаловался, тентиль-вентиль, на легкую, значит, жизнь потянуло… Вот с этим с Алешкой с Гундырем теперь гулял… Ай-яй-яй!

– Догулялся, – зло, как ножом пырнул, сказал городской.

Помолчали. Кто-то, кажется, закуривал, чиркал кресалом. Затянулся, закашлялся, хрипло пустил матерка.

– Аж до самой печенки… так его!

Это был третий голос – мальчишеский, ломкий. Матерная приговорка звучала робко, неумело, без смаку.

– Звание чекиста позоришь, Еремин, – строго, укоризненно сказал городской. – Комсомол компрометируешь.

– Виноват, товарищ Бахолдин, с языка сорвалось, дюже крепок, вражина!

– То-то, сорвалось…

Солома под скирдой была влажная, но теплая: солнце, видимо, вырвалось из наволочи, взошло, пригревало, парило.

– А рыжий тоже ваш? – спросил городской.

– Нет, этого чтой-то не знаю. Дальний, похоже.

– Провели операцию, называется! – раздраженно сплюнул городской. – Гонялись за Гундырем, а взяли какого-то культпросветчика! И за каким он чертом к ним затесался?

– Потеха! – засмеялся Еремин-комсомол.

– Хороша потеха! Уголовное дело, а не потеха. Ты, Еремин, между прочим, очки-то его подобрал?

– А как же, товарищ Бахолдин, вот они. Ни шута в них не вижу, все сливается…

– Не верти, поломаешь. Игрушку нашел. Ребенок ты еще, Еремин, ей-богу…

– Ну да, – обиделся комсомолец, – ребенок… А кто рыжего срезал?

– Бьешь ты метко, это действительно, но вообще-то… Слушай, товарищ Тюфейкин, что это Петелина с подводой до сих пор нету?

– Приедет, никуда не денется, – пропел милиционер. – Небось струмент собирает. Ему шкуру с жеребца снять – тоже не без выгоды.

– Завтра бы снял, – буркнул товарищ Бахолдин.

– Завтра нельзя, к завтрему волки ее так разделают, что ай-люли!

– Глядит! – крикнул Еремин. – Товарищ Бахолдин! Глядит…

Денис Денисыч давно очнулся, слышал разговор этих людей, хотел отозваться, но так болела голова и так хорошо было лежать на теплой влажной соломе и радостно сознавать, что жив, что даже не ранен серьезно и что впереди – жизнь, работа, тетради с русской повестью о древних днях, таинственных и трагичных…

Но вот он открыл глаза. На него смотрели, ждали, что скажет. И он, кряхтя, приподнялся, близоруко сощурясь, щупал руками солому, искал очки.



– Еремин! – скомандовал товарищ Бахолдин. – Очки!

– Вот спасибо, – сказал Денис Денисыч – И как это вы их заприметили, подобрали. Я, знаете ли, без очков совершенно беспомощный человек.

– Да вы и в очках, видно, не очень-то, – съязвил Бахолдин. – Как это вас занесло в такую компанию?

– Да вот, представьте… – Денис Денисыч протер платком очки, огляделся. – Простите, – сказал виновато, – а портфельчик мои вам не попадался? Плохенький такой, брезентовый…

– Портфельчик… – не то сочувственно, не то с усмешкой вздохнул товарищ Бахолдин – Вас под горячую руку очень просто ухлопать могли бы, а вы – «портфельчик»…

– А что, разве… – У Легени озноб прошел по спине. – Разве кто… кого-нибудь?..

– А то как же, тентиль-вентиль, двоих ссадили, – весело, довольно, словно хвалясь каким-то хорошо справленным делом, встрял милиционер Тюфейкин. – Вон они, под кусточком-то… Отпрыгались, головушки горькие! Жалко, Алешка ушел, самый ихний закоперщик…

Он махнул рукой на густо, непроходимо разросшиеся кусты дикого терна за скирдой. Там что-то, накрытое веретьем, виднелось, и трудно было бы понять – что, если б не нога в стоптанном, заляпанном грязью сапоге, торчащая из-под веретья, мертвая неподвижность этой ноги… Если б не пестрая хохлатая птичка удод, бесстрашно, будто на сухую кочку, примостившаяся на запыленный носок сапога. Еще дальше, на седоватой жнитвине, – опрокинутая телега и труп темно-гнедой лошади с уродливо вздувшимся животом и высоко, нелепо задранной задней ногой, закинутой на поломанную оглоблю. В двух-трех местах жнитву словно бы красноватой ржавчиной тронуло: это была засохшая кровь.

– Жалко жеребца-то… – ласково пел Тюфейкин. – Полукровка, видать, такой резвый… Ить надо ж, как угораздило, тентиль-вентиль, – прямо под левую лопатку попала! Вот грех-то… Ну, ладно, хоть сбруя добрая осталась. А портфелю вашу мы не видели, – обернулся он к Денису Денисычу. – Очки, действительно, валялись в стерне, а портфеля не было… А, Еремин? Верно ведь?

– Верно, – сказал Еремин, – портфеля не было. Я все кругом дочиста обыскал – одни очки…

– Значит, Гундырь на вашу портфелю польстился, унес, собака, – милиционер сочувственно покачал головой. – Что, верно, деньги, казенные суммы? И много?

– Да нет, какие деньги… Так, бумаги, чернильница, записки черновые в тетради…

– Ну, это, тентиль-вентиль, пустое, – сказал Тюфейкин. – Увидит, что денег нету, – выкинет.

– Жалко, – вздохнул Денис Денисыч.

– Может, записки-то поважней денег, – сказал Бахолдин. – Ты, Еремин, вот что: пока Петелина нету, сходи-ка еще пошукай.

Еремин с готовностью вскочил и пошел в сторону леса, глядя под ноги, вертя головой туда и сюда.

«Вот досада, – подумал Денис Денисыч, – и на какого черта было брать с собой тетрадь… Глупо! Ужасно все глупо получилось».

Он опять поглядел на убитого жеребца, на перевернутую телегу. И дико, невероятно ему показалось, что вот так, жалеючи, сокрушенно говорят о лошади, а те, что лежат под веретьем – люди, свои, здешние мужики, – как бы и жалости не достойны: «срезали», «ссадили», и все, точка. С удивлением и с некоторым даже страхом поглядел на этих троих, сидящих возле него: что за люди? Убить человека и не ужаснуться содеянному, а спокойно толковать о жеребце, о сбруе, о том, что шкуру надо снять с убитой лошади…

Но люди были самые обыкновенные, – встретишь так-то да и пройдешь, не заметив. Товарищ Бахолдин, видимо главный у них, костлявый, болезненного вида человек с нехорошим ржавым румянцем на бледных впалых щеках, сидел, привалясь к скирде, устало полузакрыв синеватые веки. Его голый лоб был влажен, на потном виске заметно трепетала жилка. Милиционер Тюфейкин, поджав по-турецки ноги, сидел на самом солнцепеке, грелся, просушивал ватную телогрейку, от которой валил пар. На его добром румяном лице сияло выражение довольства и покоя. Комсомолец Еремин был почти уже возле леса, на черном фоне деревьев ярким цветком татарника алел малиновый верх его кубанки.

Да, обыкновенные и, наверно, даже хорошие люди, не чета, конечно, тем, с какими встретился ночью… Но как же так? Эта хладнокровная жестокость?

«Такая, брат, нынче жизня, – вспомнил Легеня слова круглорожего мужика. – Не знай как об ней и рассудить…»

Они довезли Дениса Денисыча до самого Камлыка, прямо к школе, где квартировал писавший в губнаробраз учитель Понамарев. Тощий, подслеповатый, с какой-то семинарской чуднинкой, он обрадовался Легене, долго тряс руку, все твердил: «Очень хорошо, прекрасно-с!» – и говорил, говорил…

Действительно, картин по камлыкским дворам рассеяно было великое множество. Мясистые нимфы, белые лебеди, ангелы, полуобнаженные и совершенно обнаженные гаремные красотки, ландшафты с водопадами и морскими бурями, натюрморты с битой дичью, хрустальными бокалами, арбузами и персиками, – всего этого добра было пропасть. Заключенное в раззолоченные аляповатые рамы, оно пестрело – краснело, голубело, розовело и зеленело на каждом шагу. Шедевры базарной выделки во всю бездонную глотку кричали о знаниях и вкусе прежнего владельца, махорочного фабриканта Филина.

Денис Денисыч с учителем село из конца в конец прошли, заглянули чуть ли не в каждый двор, но все без толку: глазу не на чем было остановиться. Грудастая Леда, кокетничающая с плохо, беспомощно нарисованным лебедем, красовалась на дверце курятника; пухлый купидон нацеливался из лука в старый хомут под навесом-погребицы; какое-то бурное море с тонущими кораблями накрывало кадушку для отрубей.