Страница 85 из 90
Съезд прошел на большом подъеме, мы были полны радужных надежд, но сусловское «проклятие» все еще с нами: Союз журналистов не приравнен к творческим и до сих пор остается ущербным, лишенным тех возможностей, которыми располагают другие творческие союзы: писателей, кинематографистов, театральных деятелей, музыкантов, художников и т. д.
Много позже описываемых событий, после октября 1964 года, когда все уже было позади не только для Хрущева, но и для меня самого, я решился спросить Никиту Сергеевича, как терпел он возле себя догматика Суслова, послужной список которого отпугивал от него большую часть интеллигенции? Хрущев грустно ответил, что поверил в искренность Суслова на XX съезде и после июньского Пленума ЦК в 1957 году.
Даже в преклонные годы Хрущев был наивен, не принимал в расчет аппаратных игр. Ему и в голову не пришло, что Суслов только потому «примкнул» к Хрущеву, что знал выбор «семерки» просталинистов. Они предпочли взять себе в идеологи Шепилова.
В характере Суслова были черты, делавшие его злопамятным по отношению к людям. Решив что-то, он не считался ни с какими доводами. Фрондой считал любое проявление инакомыслия. Разглядывая холодными глазами собеседника, который ему что-то объяснял или возражал, Суслов быстрым движением языка облизывал постоянно пересыхающие губы и бросал непререкаемое. Так, о фильме Э. Климова «Агония» Суслов после просмотра сказал всего несколько слов: «Нечего копаться в грязном белье царской фамилии», и все. Таким же манером он не принял еще десяток фильмов, и они легли в «могильник» Госкино. Суслов знал, что роман Солженицына «Один день Ивана Денисовича» представил на суд Хрущева его помощник Владимир Семенович Лебедев, что Лебедев согласовывал с Хрущевым и ряд других «неугодных» публикаций — книгу Э. Казакевича «Синяя тетрадь», поэму Твардовского «Теркин на том свете» и ряд других. После смещения Хрущева Лебедева изгнали из аппарата ЦК, направили на самую маленькую редакторскую должность в Политиздат и целым рядом придирок довели больного человека до печального конца. Не знаю уж, что остановило Суслова, требовавшего высылки всей моей семьи из Москвы. В отделе пропаганды ЦК, куда меня вызывали в течение многих недель и запугивали страшными карами, если я откажусь, отчетливо чувствовался «приказ Суслова». Но я все-таки отказался.
Полвека этот человек подвизался в верхних и самых верхних эшелонах партийной власти. Конец жизни ему выдался тяжкий.
Перед самой смертью, скоротечной и для многих неожиданной, по-видимому, произошла крупная ссора с Брежневым. Так, во всяком случае, говорили в Москве весьма осведомленные люди. Какому-то кругу лиц необходимо было убрать с политической арены Суслова еще до возможной кончины тяжко больного Генерального секретаря. Эта группа лиц предполагала, что Суслов вполне может оказаться преемником на высоком посту, ведь за ним шла слава старейшего и опытнейшего руководителя, теоретика, он импонировал многим партийным функционерам. Суслов не стал ожидать крупного разговоpa на Президиуме ЦК и сам уехал в больницу на диспансеризацию. Не пережив стрессовой ситуации — скончался.
И во время освобождения Хрущева, и после давалось немало заверений в необходимости улучшения руководства делами страны, восстановления коллегиальности. Эти заверения были восприняты с надеждой. Однако становилось все яснее, насколько расходятся слова и дела. По сути, взяли реванш те силы, которые хотели спокойствия, благополучия, «надежного» вождя — защитника интересов бюрократической группы лиц, все больше удалявшейся от народа.
Смещение Хрущева с высоких партийных и государственных постов хоть и было для многих громом среди ясного неба, однако большого сожаления не вызвало. Это событие нашло необычайно бурный отклик за границей. В стране почти во всех социальных группах общества обозначились те или иные претензии к Хрущеву. Военным он срезал пенсии, а также слишком часто проводил сокращения армии. Держатели займов ставили ему в вину прекращение тиражей, забыв о том, что и подписка на займы с 1957 года не проводилась. Вспомнили денежную реформу, вернее, изменение курса рубля, кукурузу, разъединение обкомов партии, ликвидацию министерств, совнархозы. О недовольстве части творческой интеллигенции я уже говорил. Хотя и признавалась всеми заслуга в освобождении миллионов невинных от гнета, репрессий, клеветы, от страха. Для политического деятеля одного этого достаточно, чтобы оставить по себе добрую память. Однако она может быть устойчивой и глубокой только при объективной оценке роли и места личности в историческом процессе.
Прошло почти четверть века, а меня все занимает даже не сам факт происшедших тогда перемен, а до удивления простая «технология» их претворения в жизнь. Фактически ни партия, ни страна не услышали никаких аргументов, никаких серьезных обоснований — ни «про», ни «контра». Никаких дискуссий, горячих речей, никакой информации: в апреле кричали «ура», в октябре «долой». Мы так и не узнали, что хотел сказать Никита Сергеевич в час, когда решалась не только его личная судьба.
Как же все-таки случилось, что люди, поддержавшие Хрущева в 1957-м, организовавшись вновь в 1964 году, свергли его? Поначалу в Хрущеве видели «своего»: партийного работника, прошедшего все ступени партийной лестницы, человека, избавлявшего от страха перед волнами сталинских репрессий, косивших аппарат с непредсказуемой жестокостью. Находила поддержку открытость Хрущева, резкая критика им недостатков, стремление опереться на новые силы.
Однако новаторский стиль принимался и понимался лишь до той поры, пока он шел пусть в обновленных, но сложившихся стереотипах. Чем сложнее становились задачи, чаще срывы, тяжелее ноша, тем активнее в душе бывших приверженцев Никиты Сергеевича накапливалось раздражение. Иным, не таким, как в начале 50-х, становился и сам Хрущев, и его окружение. С годами верхний аппарат партийного управления разбился на группы и группки. Амбиции и психологическая несовместимость рождали неприязнь друг к другу.
Выйти на открытый спор с Хрущевым, провести демократичный Пленум ЦК, высказать критические замечания, потребовать смещения «Первого» перед лицом партии и народа заварившие кашу не посмели, испугались. И тогда самым надежным вариантом оказался тот знакомый уже сценарий, по которому действовали в 1957 году. С той разницей, что тогда в партии хорошо знали, как и что происходило наверху, за что идет сражение.
Пленум, освобождавший Хрущева, обошелся без единого выступающего. Подал реплику член ЦК Лесечко, в чем-то обвинял Хрущева. Его, по сути, не слушали. Все решилось за день до Пленума. А Пленум молча выслушал короткое выступление Суслова, отметившего, что в последние годы с Хрущевым стало трудно работать, что «культ Хрущева» мешает коллегиальному руководству, и, не вдаваясь в подробности, лишил Хрущева всех его постов.
В ту пору мне часто говорили, что о готовившемся смещении Хрущева было известно «всей Москве» летом, и странно, что я не слышал об этом. Наверное, все-таки не знали и не слышали многие. Хрущев верил в незыблемость своего авторитета, а скорее всего, в неспособность тех, кто был возле него, «поднять руку» на первую персону в партии.
Расчет Игнатова получить за «услугу» повышение и вновь войти в верхнее руководящее ядро оказался неверным. На Пленуме ЦК его положение не изменилось к лучшему — он оставался на посту Председателя Президиума Верховного Совета РСФСР. Спустя некоторое время Игнатов возглавил делегацию депутатов Верховного Совета в Бразилию. Там он тяжко заболел. Говорили, что в его организм попал какой-то странный микроб или вирус; спасти Игнатова не удалось.
Я уже писал о том, что на Пленуме Суслов бросил в мой адрес несколько уничижительных реплик, в том числе и о том, что я чуть ли не исполнял при Хрущеве обязанности министра иностранных дел на общественных началах.
Когда сегодня мне приходится отвечать на этот вопрос, я не оправдываюсь, не произношу заклинаний: «Что вы, что вы, это неправда». Отвечаю так: всякий журналист, встречающийся с видными зарубежными политическими и государственными деятелями, задающий им вопросы, невольно становится и дипломатом тоже. Президент Кеннеди, когда я брал у него интервью, сказал, что наша встреча носит скорее политический характер и не совсем отвечает традиционным представлениям о подобных беседах. Это не смущало президента, да и меня тоже. Я не видел и не вижу тут ничего дурного, тем более что не собирался прощаться со своей профессией журналиста. Во всяком случае, в то время она была куда интересней нашей малоподвижной, угрюмой дипломатии.