Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 32



Среди ночи Густав проснулся весь в липком поту:

– Запрягайте лошадей! Еще час – и я… умру, умру!

Из ночной таверны лошади вертко вывернули карету за ворота. Снова потекли леса, под луною синели сугробы, низко присевшие перед таянием. Левенвольде разбудили в Митаве, но он велел не останавливаться. Митаву он рассматривал через окошко: обитель юности теперь была унылой и печальной; лошади сбежали на подталый лед, быстро вынесли карету на другой берег Аа; впереди раскинулась наезженная санками латышей прямая дорога на Ригу.

Здесь, в Риге, он придержал лошадей. И надел на лицо черную маску из тонкого батиста с прорезями для глаз. Свое лицо ему казалось теперь чужим, и Левенвольде скрывал его… от чужих! За двором Конвента ордена Меченосцев, на узкой улочке, в пропасть которой с высоты глядится Саломея, рубленная из дуба, Левенвольде дернул дверное кольцо и сорвал с себя маску.

– Здесь живет маг и волшебник Кристодемус? – спросил он.

Навстречу вышел толстый человек в домашнем колпаке.

– Увы, – ответил он, – доктор Кристодемус, столь прославленный искусством врачевания, исчез таинственно и странно.

– Жаль! – огорчился Левенвольде, запахивая плащ. – Я чем-то болен, но не пойму – чем? Жизнь, как и раньше, течет, а я не нахожу в ней больше интереса и забавы.

– Я тоже врач, – ответил незнакомец, приглашая гостя внутрь дома. – Позволите узнать, с кем я говорю?

– Я путешественник. Проезжий… через Ригу.

– Вы в зеркало давно смотрелись, проезжий путешественник?

Левенвольде со смехом достал из-под плаща черную маску:

– Я не носил бы это, если б не заметил, что лицо у меня сильно изменилось. Отвратительно толстеют нос и брови, лицо мое хмуро постоянно, даже когда я весел или пьян ужасно.

– А что сказали вам врачи?

– Они все объясняли меланхолией неразделенной любви. Но они, глупцы, ошиблись: я люблю только себя, и эта моя любовь не может быть не разделенной мною же!

Врач сказал Левенвольде, чем он болен, и посол помертвел:

– Проклятье! Впрочем, как же я сам не догадался о своей болезни? Ведь лицо уже не то, что было раньше. Оно приобрело облик льва рассерженного. А это – явный признак…

– Вы были на Востоке? – осведомился врач.

– Нет! – разрыдался Левенвольде. – Виной тому крестовые походы: предки мои еще из Палестины вывезли сюда проказу, и вот… О наказанье божье! От славы предков поражен их славный потомок… Мне ничего теперь не жаль, и менее всего мне жаль теперь себя. Прощайте! Я теперь стал богом, но… прокаженным богом!

С лицом рассерженного льва, двигая бровями толстыми, с трудом волоча слоновьи ноги, Густав Левенвольде вернулся в карету.

– Поехали. На Венден. А оттуда – в Петербург… Отныне стану делать все, что ниспошлет мне бог. Канава на пути моем? Мне лень переплывать ее: согласен утопиться и в канаве. И чем ужасней все – тем все прекрасней… Едем!

«Нужна дорога мне – в дороге легче думать… Как страшен прокаженный мир, и в этом мире – Я! Теперь я стану в этом мире для других самым страшным…»

За Ригою леса сомкнулись, плотно обступая дорогу. Тишина, мрак, оторопь и – вой… «Пускай теперь другие их страшатся. Вперед, вперед, моя карета! Шуми же, лес… вы, волки, войте… а мрак – дави и ужасай. Ничто теперь не страшно Левенвольде!»

– Вон светится последняя корчма, – показал ему кучер. – Дорога опасна от разбойников; может, заночуем? Кажется, кто-то едет навстречу нам… спешит в Ригу.

– Остановись и прегради дорогу им моей каретой.

Он опустил маску на лицо и, засыпав порох в пистоли, вылез из кареты. Навстречу двигался возок, кучер на нем спал, ослабив вожжи. Удар выстрела, рука Левенвольде отлетела назад в грохоте, и кучер, так и не проснувшись, в крови свалился на дорогу. А в глубине возка, простеганного холстинкой бедной, таился молодой человек, испуганный и жалкий.

– Мне нужен ваш кошелек, – сказал ему Левенвольде и деньги из кошелька чужого рассыпал по дороге. – Теперь ответьте мне по чести: так ли уж дорога вам жизнь?

– Я лишь вступаю в нее. Спешу на свадьбу в Ригу к своей невесте… Будьте же ко мне милосердны!

Левенвольде выстрелил в него из двух пистолетов сразу:

– Ха-ха! Так поспеши в объятия тленности вечной…



В середине ночи карета сбилась с пути на Венден, колеса вязли в снежной жиже. Вокруг – ни огонька, ни возгласа. Только где-то вдали (очень и очень далеко) неустанно лаяла собака. Лошади, мотая гривами, по брюхо застревали в сугробах. «Вперед, вперед, вперед!» – гнали их ударами бичей.

– Вот это ночь! – ликовал Левенвольде. – Боже, благодарю тебя за радость, доставленную мне… Я даже весел, мне хорошо.

Дух разбоя и грабежа, этот дух предков Левенвольде, вдруг ожил в нем и радовал его. А лифляндские места были незнакомы курляндцу; Левенвольде дверь кареты распахнул и мрачно наблюдал рассвет, сползающий с холмов в низины. Лес, лес, лес… И вдруг он разом расступился, а в розовых лучах возник старинный замок. Высоко взлетал к небу шпиц кирхи, со дна озера вставали каменные стены, топилась печь на кухне замка, дым в небо уходил струею тонкой, заливисто прогорланил петух…

Кони ступили на мост. Над вратами – герб баронов.

– Чей это замок? – спросил Левенвольде у стражи.

– Замок «Раппин»… здесь живут знатные бароны Розены!

Маршалок провел Левенвольде в покои для гостей.

– Скажите своему хозяину, – велел Левенвольде, – что у него остановился обер-шталмейстер двора имперско-российского и полковник лейб-гвардии Измайловского полка…

Его разбудили высокие голоса мессы. Играл орган, и ветер бился в окна, узкие, как бойницы. Левенвольде спустился в церковь. Молилась девушка – лет пятнадцати, красоты чудесной. Она его даже не заметила… Левенвольде навестил хозяина замка – седого поджарого барона Розена.

– Барон, вы, надеюсь, знаете, кто я таков?

– Да, маршалок мне доложил о ваших званьях. Мы счастливы принять вас у себя.

– Я прошу, барон, руки дочери вашей.

– Какой? У меня их три – одна другой достойней.

– Я безумно люблю именно ту, которая молится сейчас в храме вашего замка, так чиста и так возвышенна…

Старый барон согнул колено, скрипнувшее отчаянно в тишине:

– Какая честь! Моя дочь Шарлотта и не мечтала о столь высоком браке… Вы облагодетельствуете нашу скромную фамилию.

«Скорей, скорей – навстречу гибели!..» На полянах расцвели первые робкие ландыши. Было тихо и солнечно. От леса набегал ветер, разворачивая над крышей замка два трепетных штандарта – баронский (фон Розенов) и графский (рода Левенвольде).

Из-под нежной кисеи виднелись, словно раскрытые лепестки, розовые губы девочки. Левенвольде нерушимо стоял на каменных плитах церкви в дорожных грубых башмаках, и лицо льва затаило усмешку. Над этими людьми, что поздравляют; над этими женщинами, которые завидуют невесте… «Какая честь! – он думал, издеваясь. – Но прокаженным все дозволено».

Вечером он поднялся к невесте и силой принудил ее к ласкам. Горько рыдающую девочку он спросил потом – уязвленно:

– Итак, вы счастливы, сударыня, став графинею Левенвольде?

– Да… благодарю вас. Я так признательна вам…

– Вы в самом деле любите меня? Или послушались отца?

– Как можно не любить… – шепнула она губами-лепестками.

– Благодарю вас! – И он удалился, крепко стуча башмаками.

Когда утром к нему вошли, он был уже мертв.

Левенвольде сидел в кресле, глубоко утопая в нем; рука обер-шталмейстера была безвольно отброшена. Лучи первого солнца дробились в камне его заветного перстня. Старый барон снял перстень с пальца Левенвольде и протянул его дочери:

– Вот память нам об этом негодяе. Возьми его, Шарлотта, только осторожно… он с ядом! Все Левенвольде – отравители…

В глубинах замка прокричал петух. Из-под низко опущенных бровей скользнул по девушке строгий взгляд мертвого Левенвольде. В стене той церкви, где он впервые встретил юную Шарлотту, был сделан наскоро глубокий склеп. В мундире и при шпаге, в гробу дубовом, он был туда поспешно задвинут. И камнем плоским был заложен навсегда. К стене же храма прислонили доску с приличной надписью и подробным перечнем всех постов, которые сей проходимец занимал при жизни бурной…