Страница 8 из 28
Ушел. Разморились княжны – их тоже наверх отослали. Алексей Григорьевич и не заметил, как пропал царь из-за стола. Отыскал он его на дворе. Под дождем холодным, весь мокрый, стоял мальчик-император внаклонку. Его рвало. Долгорукий царя повлек за собой.
– Ничего, – говорил, – сейчас на постельку ляжете…
Петр провис на его руках, мотало его в разные стороны.
– Лошадей, – бормотал, – запрягай…
Старый князь втолкнул царя в сени, что вели прямо в опочивальню княжны. На цыпочках вернулся Алексей Григорьевич к себе, а жене сказал молитвенно:
– Благодари бога, Прасковья… Быть дочери твоей поятой от корени царского – корени благословенного!
Утром в Горенках загремели шпоры Василия Лукича. Хватался дипломат за виски, нюхал мускусы разные, бегал на кухни пенники пробовать, чтобы воодушевленным быть. На пару с братцем оповещали они честной мир – направо и налево:
– Не доглядели! Эх, люди… Царь-то – молод, горяч, спрос короток. Порушил его величество княжну нашу! Лишил ее добродетели главной… Ой, горе нам, горе! Выпало бесчестье фамилии всей нашей… Куда ж вы смотрели, люди? Не уберегли касатку!
Князь Иван послушал, как глумливо шумят отец с дядей, велел лошадей запрягать:
– Мне более в Горенках не бывать. Вы с тем и оставайтесь!
Петр II, поутру проснувшись, застыдился:
– Алексеевна, ты ли это? Скажи – как выйти-то мне отсель?
Долгорукая лежала рядом с ним – длинная, поджарая, словно молодая кобылка. Повернула к царю лицо свое без единой кровинки:
– Как вошли, ваше величество, так и выйдете.
– Эва! Да ведь там народ ходит, мне людей стыдно… – Петр встал, глянул в окна. – Высоко… Чай, ноги поломать можно!
Но уже стерегли, видать: ждали, когда царь проснется. Ввалились в спальню, шумно и пьяно, князья Долгорукие – всей фамилией, будто свора. Шум, гвалт, рев, плач, кликушество. Алексей Григорьевич (без парика, глаза с мутью, вздох сивушный) кинулся к постелям – с кулаками полез на дочку:
– Что ты наделала? Задушу!.. Великий государь за мои-то заботы о нравах ваших, за труды мои великие… Эдак-то вы меня отблагодарили? Ы-ы-ы-ы… Не снесть мне позора сего!
Но кулак князя перехватил император (он был сильным).
– Не смей бить княжну, – сказал. – Ни она, ни я невинны перед богом… Ступайте все прочь! – велел, потупясь, голосом гневным. – Объявите княжну невестой моей… Быть по-вашему, по-долгоруковски!
Тут все кинулись руку ему целовать.
– Да отстаньте вы… Где Иван, друг мой сердешный?
Сказали, что рано на Москву отбыл.
– И мне запрягайте! Более здесь делать нечего…
Кое-как нахлобучил на голову парик, шагнул в сенцы. На княжну Екатерину даже не глянул – укатил за другом своим. Но слово сказано – не воробышек это слово, Долгорукие его поймали…
Василий Лукич кликнул братца, заперли они двери. Поставили перед собой вина доброго, положили двух зайцев сушеных. Долго крестились кузены на киот. Дружно сели.
– Ну, – сказал «маркиз» Лукич, – тепереча, Алешка, потолкуем. Кого мы сразу жрать станем, а кого на потом оставим?
– Теперь-то нас, – возрадовался отец невесты, – никакой Сенат уж не сшибет! Долгорукие в полную честь войдут да всех врагов изведут под корень… Начнем с Голицыных, пустозвоны оне! С утра все звонят, звонят, звонят. А на селе Архангельском, где мудрят всего более, мы с тобой псарни разведем.
Глава пятая
Село Архангельское – вотчина подмосковная. Под деревьями – старая домина в три сруба, сенцами связана. Окна там – в переплетах свинцовых. А внутри дома – четыре стула поставлены. Вот и все… Хозяин усадьбы, князь Дмитрий Михайлович Голицын, давно немолод, телом сух, долгонос. Взор его с огоньком, голос тихий, но вдруг как рыкнет:
– Эй, баба! Беги к ручью да скорей умой дите свое – у меня глаз дурной, и ты, баба, меня всегда бойся…
Старины крепко держится. В доме без слова божия никто и зевнуть не смеет. Пока не сел князь Дмитрий – все домочадцы стоят. Муха пролетит – слыхать. «Садитесь», – позволит, и все разом плюх на лавки. А из двух братьев верховника (оба они – Михайлы, старший и младший) на стул только старший брат Миша сядет, потому что он давно уже Российской империи фельдмаршал.
Князь Голицын был поклонником духа русского. Однако в доме его часто слышалась речь иноземная – от лакеев князя. Секретарь Емельян Семенов и комнатный слуга Петя Стринкин были людьми учеными, по-латыни читали и изъяснялись. Образование в людях высоко чтил князь Дмитрий Михайлович, а рассуждал он таково:
– Немцу на Руси делать нечего. Немцы у себя дома сами-то не способны порядок навести. И нам затей европейских не надобно. Почему не жить нам, как живали отцы и деды? Стыдно мне! По указу Петрову немец без разума вдвое более умного русского был жалован – чинами и денежно.
Когда же загибали перед ним пальцы: вот то хорошо от Петра, мол, вот это неплохо… – то князь Дмитрий снисходил.
– А я новому не противлюсь, – говорил тихо. – Коли хорошо оно, это новое-то! Надобно, судари, из русских условий, яко алмазы из недр, законы русские извлекать…
Боялись князя многие: как бы не сглазил. Всего четыре стула в доме его, а книг – семь тысяч. Куда столько? Но Василий Никитич Татищев, сам книгочей и любомудр, ради книг и приехал в Архангельское. Ныне он при Монетном дворе состоял, в науках знаток и нравом пылок… Дмитрий Михайлович секретаря позвал, перед Татищевым рундуки открыли, книгами хвастали.
– Еще когда на Киеве губернатором был, – говорил князь, – переводил с диалектов чужих. Сам-то я в языках иноземных мало смыслю, зато школяров киевских при себе содержал. Ели они в доме моем, пили и гадили. Терпел пакость эту, ибо школяры те знатно книгам переводы учиняли… Ну-ка, Емеля, покажи гостю!
Емельян Семенов – без парика, в кургузом распахнутом кафтанчике, с пером за ухом – любовно перебирал библиотеку:
– Вот и Макиавелли, и Пуффендорф… Это Гуго Гроция, Локк да Томазия несравненный – у нас все есть в Архангельском!
На каждой книге у князя был особый ярлычок приклеен, чтобы не украли такие вот гости, как этот Татищев: «Ex bibliotheca Archangelina». Василий Никитич – жадно и цепко – полистал синопсисы да хронографы. Голицын на сундуке сидел.
– Не токмо книгу читаю, – сказал он, – но и мыслю я! Оттого-то и не жду дня светлого. Вот кабы царям воли убавить! Хорошо было б, Василий Никитич… Одни временщики, сам ведаешь, чего стоят. Не помяни ко сну Малюту Скуратова да Басманова Данилу! А еще и пришлые: Монсы да Сапеги, Левенвольды да прочие… Раньше мы хоть пришлых не знали.
Татищев прищурился – хитер он был, зубаст:
– Что-то, князь, вы Генриха Фика не помянули?
Старик Голицын с силой задвинул сундук в угол:
– Генрих Фик – камералист[1] известный, конституций европейских толкователь. При дворе шведском в шпионах наших бывал и великую пользу принес России. Поболе бы нам Фиков таких иметь…
– Помянем еще братца вашего, князя Василья Голицына, что при царевне Софье успех немалый имел, – подольстил Татищев.
– Един он был, – отвечал верховник со вздохом. – Петр не знал его доброго сердца. Но я – чту! И когда-либо Русь еще помянет князя Василия добрым словом… Нет, не временщиком был подлым мой братец, а – головой Руси и мужем зрелым!
– Временщики, приветной хозяюшка, – толковал Татищев, – токмо в республиках опасны, да! От аристократии же вред мне чудится, а монархия зато есть благо народное…
Емельян Семенов усмехнулся кривенько, на Голицына глянув.
– Народоправство! – вступил дерзко. – Вот корень времен грядущих, и в нем есть благо. Правление всенародное – избранное!
– То не так, – возражал ему Татищев. – Россия к демократии неспособна, благодаря пространственности и лесов обилию. От монархии же умиляюсь я ежечасно!
Голицын глядел из-под бровей глазами впалыми:
– Ну а ежели монарх – дурак? И народу своему – вреден? И ежечасно людей тиранствует?.. Ты тоже умиляешься, Никитич?
1
Камеральные науки – науки о государственных доходах. (Здесь и далее – прим. автора.)