Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 28

Не только знать – мелкотравчатые тоже копились на Москве табором, и здесь их сразу шибали сплетнею:

– Долгорукие-то, Нефед Кузьмич, совсем Русь под себя подмяли… Как бы нам, шляхетству, насилия какого от них не стало! Фамилия-то ихняя, сам знаешь, весьма велика…

– Того не допустим. Нас, маленьких да сереньких, больше!

Герцог де Лириа, кутаясь в жидкий мех, отогревал за пазухой собачонку-трясучку, писал скоро, без помарок, решительно:

«…батальон гвардии еще находится наготове вблизи дворца и держит караул в комнатах, в которых живет фаворит. Изо всего этого высокий ум моего короля поймет не только то, что в этом браке руководит единственно честолюбие (царь-мальчик отдается в руки Долгоруких без понимания сущности дела и с безразличием), но и то, что князья Долгорукие боятся народа, привычного к заговорам и возмущениям…»

Собачка выставила мордочку, нюхнула ароматное жабо хозяина.

– Сю-сю, моя прелесть, – сказал ей герцог де Лириа. – Какой негодник этот король, что заслал нас в эту ужасную страну!

И стал писать далее – о цесаревне Елизавете Петровне:

«…красота ее физическая – это чудо, грация ее неописанная, но поведение с каждым днем все хуже и хуже. Принцесса Елизавета без стыда совершает вещи, которые заставляют краснеть даже наименее скромных».

Глава десятая

Александрова слобода – место страшное, народом проклятое. Лютовал здесь царь Иван Грозный, жег людей на огне, нагишом гонял их по снегам, и плясали здесь опричники – в вое и смерди. Отсюда Грозный пошел кровь пролить в Новгороде, здесь принимал послов иноземных, здесь женил сына на Сабуровой, здесь он посохом убил сына, здесь и сам поды – хал в страшных муках…

Но все забылось с тех пор, как цесаревна Елизавета получила слободу в вотчину. Перед окнами дома ее – площадь, где базар, а там ветлы шумят и качели взлетают. Соберет она баб да девок, обнимет Марфу Чегаиху, подругу деревенскую, и поют – до слез. На святках ряженые придут – угощенье бывает: пряники-жмычки, стручки цареградские, орехи каленые, избоина маковая. А коли выпьет царевна, то подол подберет да пойдет вприсядку…

Был при Елизавете и придворный штат, как положено. Даже свой поэт был – Егорка Столетов, музыкант и любовных романсов слагатель. Сядет он вечерком за клавесины и поет:

– Да замолкнешь ли ты, скверна худа? – кричит Елизавета. – Алешенька, друг милый, дай ты ему по шее… Чего он воет?

Алешенька – новый друг цесаревны. С тех пор как Сашку Бутурлина в Низовые полки выслали, пошла любовь горячая от сержанта Алексея Шубина, помещика села Курганиха, что в шести верстах от слободы Александровой…

– Тоска-то какая, господи! – жаловалась Елизавета по вечерам. – И куда ни гляну, одни рожи каторжные вижу…

В самом деле – и Егорка Столетов и Ванька Балакирев были драны еще при батюшке крепко, в Рогервике сиживали, из моря камни доставали и в бастионы их складывали. Елизавета обоих (и шута и поэта) не шибко жаловала.

– Изюмцу хочу, – капризничала. – Изюмцу бы мне!

– А где взять-то? – вопрошал Шубин. – Я не побегу… Эвон сколь бездельников по лавкам лежат. Пусть Егорка и стегает!

– Я, – обиделся Столетов, – весь в думах пиитических пребываю. Мне то неспособно. Пусть Балакирев лупит, ноги-то бойкие!

Иван Емельянович Балакирев, услыхав, что его посылают, пихнул с лавки Лестока – хирурга цесаревны:

– Отъелся, как свинья на барде. Сбегай, или не слышал?.. Тебе, французу, не впервой на собак наших сено косить!

Жано Лесток продел ноги в валенки. Побежал – принес изюму, вина, пряников. Снова раскидал валенки, один туда, другой сюда.

Цесаревна взяла изюминку, а Шубин рот открыл.

– Чай, сладкая попалась, друг мой Алешенька?

Балакирев, распахнув мундир полка Семеновского, гоголем прошелся через светелку:

– Чай да кофий – не к нутру: пьем винцо мы поутру.

– Коли делать нечего, – подхватил Шубин, – допиваем к вечеру… Разливай! Пьем да людей бьем.

Балакирев кулак поднес к носу Егорки Столетова.

– А кому это не мило, – сказал, – того мы – в рыло!

– Сядь, Емельяныч, – велела Елизавета. – От тебя у меня голова трескается и в глазах рябить стало…

– Я сяду, царевна-душенька. Ныне я, опосля каторги, тихий стал. Ныне мной – хоть полы грязные мой: сам выжмусь!

Забулькало вино. При сиянии свечей медью вспыхивали рыжие волосы цесаревны. Приплюснутый нос ее дрожал от смеха. Сидела среди мужчин в штанах солдатских, ногами болтая. Хмелела.

– У княжны Катерины, – рассказывала, – на животе вот такое пятно. И на месте видном. То не к добру ей… приметно!

– А у вас? – спросил Лесток. – Где у вас пятно?

Елизавета в лоб хирургу медовым пряником – тресь.





– Знаешь – так молчи! Не про тебя растут мои пятнышки…

Прямо с мороза, в санях продрогшие, ввалились еще двое гуляк. Алексей Жолобов – президент штатс-конторы и Петька Сумароков, что ходил в адъютантах у графа Ягужинского.

– То-то нос чешется, – засморкался в тепле Жолобов. – Они, и правда, винцом балуются… Здравствуйте же, наша красавица-матушка, наша цесаревна-голубушка, Елисавет Петровны!

Балакирев тянул Жолобова за стол:

– Ты с нами попей – увидишь скоро зеленых чертей!

– Маврутка, – кликнула Елизавета, – тащи посуду пошире…

Мавра Шепелева, подруга цесаревны (тоже в штанах солдатских), расставила кубки, ударила по рукам президента Жолобова:

– Не лапайся, хрыч старый, каторжник окаянный!

– Да ты меня с Балакиревым-то не путай, – обиделся Жолобов. – Меня пронесло пока мимо каторги. Не бывал пока в катах.

– Да что с того, что не бывал? По морде видать – будешь…

– Тихо! – гаркнул француз Лесток. – Не забывайте, что здесь находится ея высочество – наша государыня-цесаревна…

Елизавета фыркнула, округлив глаза зеленые:

– Я думала, Жано, ты дело скажешь. Гаркнул так, что в ушах звенит… Ну-ка, Петрович, – повернулась она к Жолобову, – распотешь компанию. Поведай, каково ты живал в краях курляндских?

Жолобов куснул пряник (зубы желтые, каждый – в ноготь):

– Эх, матушка! Ну, кажинный день бывал пьян с поведением…

– Это как… с поведением?

– А так: водили меня два кавалера под руки, сам уже не ходил. А он-то – боялся. В митавской остерии хотел стул от меня брать, так я обернулся скоро и… Так в стенку его вклеил, что он даже мякнул!

– Про кого говоришь-то? – спросил Сумароков.

– Чуть что, бывало, – продолжал Жолобов, – я его бить! Ботфорты ношены дал. «Чини!» – говорю. Уж не знаю, сам ли чинил или на сторону давал, только вернул, гляжу – чинены!

– Да о ком ты это?! – заорал Шубин.

– Да все о нем… о Бирене, что с Анной живет чиновно.

– А-а-а, – догадался Шубин, зевнув протяжно.

Елизавета ему изюминку туда – раз!

– А эта небось слаще, Алешенька!

– Тьфу! – сплюнул Шубин. – Разливай. Вино не берет меня.

– Дурной башке и хмель не брат, – заметил Столетов.

Шубин, не долго думая, треснул поэта в ухо.

– Верно, Ляксей, – подзадорил его Балакирев. – Чтобы чужие тебя боялись, надо поначалу своих отлупцевать…

И, развернувшись, сшиб с лавки хирурга. Лесток залетел под стол – кусил цесаревнина фаворита за ногу. Шубин от боли подскочил – стол опрокинул. Попадали тут и потухли свечи. В темноте визжала цесаревна Елизавета:

– Ой, мамоньки мои! Да кто ж это щекотит так меня?..

Кое-как угомонились. На дворе звонко запел петух.

– Не в пору запел, – заметил строгий Сумароков. – Видать, будут от государя указы новые…

Двери захлопали, и – на помине легок – вошел император.

Оглядел пьяную компанию, сказал:

– Тетушка, изгони всех. Скучаю вот. Тебя видеть приехал…