Страница 1 из 2
Юлия Владимировна Остапенко
Вместо послесловия
Лайам Гранчестер умирал. Он лежал под невыносимо высоким небом, посреди дурно пахнущего поля, раскинув руки и глядя на тусклое солнце. Боли не было, но он уже не мог удивляться даже этому. Лайам знал, что в животе у него прожжена дыра размером с чайное блюдце, знал, что дымящаяся от крови земля на фут вокруг забрызгана синеватыми змейками его кишок, и знал, что жив. Он не мог понять, почему, но это вряд ли имело значение.
Было очень тихо; блеклое осеннее солнце приближалось к зениту, чтобы с этой удобной точки полюбоваться успокоившимся полем брани. Это была великая битва, думал Лайам, раскинув руки по выжженной окровавленной траве. Да, великая, соглашалась трава и тихо всхлипывала; она тоже обгорела, тоже истекала кровью, она тоже умирала. Но какое дело великой битве до Лайама Гранчестера и мёртвой травы? Она выбрала своим местом, местом последней встречи Добра и Зла, Света и Тьмы, именно это поле, и не её вина, что здесь, на этом поле оказался Лайам Гранчестер, что здесь росли клевер и куриная слепота, обугленные стебли которых поникли под тяжкой багровой кровью. Так всегда происходит: всегда кто-то умирает. Трава умирала. Лайам Гранчестер умирал.
Ему хотелось поднять голову и осмотреться, но он, кажется, не мог, и в глубине души был рад, что не может. Помнилось, как бились над его головой, на его теле, пиная развороченный живот, наступая на сведённые судорогой руки, лупя железными каблуками по зубам – уже после того, как силы Тьмы спустили магов, уже после того, как Лайам упал, чуя тошнотворный запах горелой плоти. Он видел белый шарик, несшийся к нему на уровне пояса, потом ощутил толчок в живот, упал. И понял – тогда уже понял – что подняться не сможет. Его гибель была одной из первых; она ничего не значила, её никто не заметил. И ещё долго над ним метались хрипящие тени, сверкала сталь, глухо хрустели ломающиеся кости, брызгала на лицо кровь. В конце концов, он закрыл глаза и дождался тишины в темноте, но это случилось не скоро.
А теперь, когда всё стихло, когда Зло, смятое и отброшенное, отступило, Лайам Гранчестер лежал и думал, как рад тому, что не может подняться. Он видел сегодня слишком много – со странного, страшного ракурса, неведомого большинству живых. Война была над ним. Она подмяла его под себя, и сползла, лишь совершенно выдохшись, а он продолжал смотреть в невыносимо высокое небо, осторожно трогая заледеневшими пальцами слизкие петельки собственных кишок, разбросанных по мёртвой земле.
Надо думать о чём-нибудь, решил Лайам. Слишком тихо; надо думать, раз уж он ещё не умер. Положено видеть перед смертью всю свою жизнь, от первого прикосновения матери до белого шара, беззвучно выжигающего плоть, и то, что было между ними. А думалось о кожаных перчатках. Вроде как заклятых от поражения пламенем – во всяком случае, так утверждал косоглазый торгаш, у которого он их купил. Что ж, может, и правда. Может, без этих перчаток рана в животе была бы гораздо больше. Хотя куда уж больше. Ну да теперь эти перчатки ему не нужны, надо снять их. Только как, если нельзя выпустить из пальцев слизкие синие змейки: нельзя, а то они расползутся, юркнут в мышиные норки, съедят их хозяев, свернутся клубочками, отложат яйца, выведут из них ещё сотни маленьких слизких змеек… Черно-красное поле, заполонённое полчищами слизких змеек: это ли не ад, тот, о котором боишься даже думать, пока в твоём животе не появится рана размером с чайное блюдце? А когда появится – не боишься. Не страшно, не больно – не умираешь. Почему-то. Всё ещё. Надо думать о маме. Или о Беате? Беата, Беата… мама? К чёрту! Беата… Беата?
Спереди послышался шум. Почти оглушающий среди этой блаженной звонкой тишины. Кряхтение, покашливание, стук железа о железо. Бормотание – недовольное, злое, снова стук. Ближе, ближе… Беата, Беата…
Ближе, ближе… Беата, Беата…
Он же обещал ей вернуться. Он привык сдерживать обещания.
Хрямс! – тело пронзает тупая вспышка боли, короткая, как сполох огненного шара у пояса – от ступни, через подошву сапога, к колену, к бедру, в плечо, в зубы, в мозг. Бормотание ближе, над головой: белое солнце в зените, чёрное солнце чуть ниже. Беата? Нет, это не солнце, это голова: тёмная, взлохмаченная, с густыми бровями, и ничего под бровями нет, ничего, ничего-ничего, только…
Беата? Почему-то теперь всё время вспоминается её имя: после зрелища синих змеек, быстро ползущих по полю брани, словно она королева этих змеек: Беата…
Человек наклонился (чёрное солнце ушло за горизонт), довольно хмыкнул, жадные крепкие руки обхватили голень Лайама, рванули сапог, взялись за другой. Тёмное тяжелое тело зависло между ним и небом, как несколько часов висела война. Вот нет и белого солнца. Только синие змейки в пальцах и Беата, их королева.
Лайам Гранчестер приподнял залитую кровью голову и чётко произнёс:
– Дозволено ли мне узнать, что вы делаете, о благородный сэр?
Человек замер, медленно отстранился. Лайам с некоторым удивлением понял, что у него есть лицо. Смуглое, сморщенное, почти детское – вероятно, из-за мягких губ и слабого пушка над ними. Мальчишка. А глаза взрослые. Не злые – просто взрослые. Надо прожить много лет, чтобы иметь право на такие равнодушные глаза.
– Вот ведь чёрт, сударь, – с удивлением сказал парень. – И не подумал бы, что вы ещё живы.
– Я жив, – то ли переспросил, то ли подтвердил Лайам. – Разумеется, я жив. Что вы делаете?
– Снимаю с вас сапоги. Вам они уже не понадобятся. Раз вы при памяти, скажите, нет ли у вас чего ценного?
– Перчатки, – подумав, проговорил Лайам. – Они заговорены от урона пламенем.
– Пламенем? – с сомнением переспросил парень, почесал бок, бросил скептичный взгляд на живот Лайама. – Ладно, давайте.
– Я не могу, – беспомощно отозвался тот. – Я держу… держу змеек, видите?
– Змеек?
– Нельзя дать им расползтись.
Парень задумчиво пожевал пухлые губы, покачал головой, поцокал языком.
– Ну, давайте, я их подержу, – великодушно предложил он.
– Правда? – едва сдерживая слёзы, спросил Лайам. Парень покивал, разжал окоченевшие пальцы рыцаря, стянул перчатки, осмотрел их, сунул в мешок, позвякивавший награбленным у мертвецов добром. Лайам снова нащупал змеек и их королеву, леди Беату, стиснул, без боли, без мысли, опустил голову.
– Благородный сэр, – проговорил он, – ведь это же называется мародёрством.
– Так точно.
– Ведь это же низко, сэр.
– Поле битвы после сражения принадлежит мародёрам, сударь.
– Кто победил?
– Вы победили, – ответил парень и поднял к небу равнодушные глаза. Лайам вдруг увидел, что этот человек горбат: правое плечо, несколько большее, чем левое, выдавалось назад и в сторону. Как странно. Жизнь часто сталкивала его с горбунами. Ключник отцовского замка. Маленькая кузина, умершая от чумы. Брат горничной Арианы, его первой женщины. Благородный сэр Эдрик из Стиррига, отец золотоволосой Беаты, королевы синих змеек. Лайам ненавидел горбунов, ненавидел, ненавидел. Ключник был колдуном; маленькая кузина заразила половину замка; брат горничной забил её до смерти; сэр Эдрик держит за горло его отца, грозя засадить в долговую яму, если Лайам не женится на королеве Беате, повелительнице синих змеек… И он не женится. Теперь уже не женится, хотя обещал и привык держать слово.
А этого горбуна надо любить. Ведь он последний, кого Лайам видит под этим небом, под невыносимо высоким небом. Потом будут другие небеса.
– Я сэр Лайам из Гранчестера, – сказал он и протянул руку.
Парень обернулся. Лайам не видел его глаз, не знал, о чём он думает. Наверное, он думал: почему? Или: зачем? Или: сколько стоят эти перчатки?
– Я Сальдо Броснан из Стиррига, – сказал горбун, не касаясь протянутой руки.
– Из Стиррига! – вскрикнул Лайам, снова приподнимаясь. – Из Стиррига?! Так ты, благородный Сальдо, возможно, знаешь сэра Эдрика? И его дочь, золотоволосую леди Беату?